
Ее прозвали «дикой девочкой». Она бродила летом по черноморскому берегу без шляпы и босиком, купалась в шторм, бросалась в волны с лодки, загорала до пузырей на коже. Зато осенью и зимой делала реверансы в царскосельском доме, благовоспитанно отвечала старым дамам на французском, говела на Страстной в гимназической церкви.
А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Однажды, будучи в Крыму, она повесилась. Гвоздь выпал из известковой стенки. Было стыдно и скверно, мать плакала.
Сдается, самоубийства были в моде. Друг ее детства Коля Гумилев четырежды пытался покончить с собой от безумной любви. К ней. Она любила другого, который не любил ее. Уже согласившись стать женой Гумилева, уже став ею, все ждала письма, которое так и не пришло — никогда не пришло. Часто видела это письмо во сне: разрывала конверт, но либо оно было написано на незнакомом языке, либо она теряла зрение и не могла прочесть ни слова.
Она теряла слух. Не во сне, наяву. После какой-то странной болезни, почти ребенком. Неделю лежала в беспамятстве, думали, не выживет. Поправившись, была поражена глухотой, которая потом исчезла. Тогда и начались ритмы и рифмы.
Ее звали Аней Горенко. Имя Анна дали в честь бабушки Анны, дочери татарской княжны Ахматовой. Когда отец, дразнивший ее «декадентской поэтессой», попросил не срамить его фамилии, она взяла фамилию татарской прабабки. Ее предок хан Ахмат, из рода Чингисхана, был убит ночью в шатре, подкупленным убийцей, и этим, по Карамзину, кончилось на Руси татарское иго.
На вопрос, трудно или легко ей писать стихи, она отвечала: их или кто-то диктует — и тогда совсем легко, а когда не диктует — просто невозможно.
Гумилев: «Я взял не жену, а колдунью»
У нее были слабые легкие, она падала в обмороки, страдала сердечными приступами, видела чужие сны и судьбы, читая чужие мысли и чувства.
В своих — путалась. «Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне — я так безумно счастлива, - признавалась едва ли не на следующий день после того, как просила фотографию у другого. Гумилев писал ей из-за границы, всякий раз конверт передавали с большими предосторожностями, и все равно следовали нервные припадки и холодные компрессы. «Это от страстности моего характера»,— объясняла она.
«Я кончила жить, еще не начиная». «Я не пишу ничего и никогда писать не буду. Я убила душу свою, и глаза мои созданы для слез, как говорит Иоланта. Или помните вещую Кассандру Шиллера. Я одной гранью души примыкаю к темному образу этой великой в своем страдании пророчицы. Но до величия мне далеко». Ей восемнадцать, и она уверена, что скоро умрет.
«И кто бы поверил, что я задумана так надолго, и почему я этого не знала»,— скажет она через полвека, когда, по ее выражению, друзья превратятся в мемориальные доски.
О ней напишут: «Прибыла Ахматова. Она появилась в темном платье, на плечи накинута бледно-сиреневая шаль, царственная и величественная, с седыми волосами и глубоким взглядом».
Но пока она носит зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев или черный шелк, с крупной камеей у пояса, сказочно худа, застенчива, элегантно-небрежна, с редкостной грацией полудвижений-полужестов, вся в углах, как на знаменитом портрете Натана Альтмана, или в овалах, как на знаменитых рисунках Амадео Модильяни.
С Модильяни они гуляют по парижским улицам при луне, под большим черным зонтом, если дождь, заходят в Люксембургский сад, где сидят на скамейках, а не на платных стульях, ибо нечем заплатить, он еще не болен алкоголизмом, от которого рано сгорит, но, кажется, пользуется наркотиками. Впрочем, сейчас сильнейший наркотик — она, Анна, и он, возвращаясь домой, рисует, рисует ее по памяти.
Анна и Гумилев только что обвенчались, Париж — их свадебное путешествие. И — начало конца их союза. Так долго добивавшийся ее Гумилев сразу после свадьбы, тяготясь семейной жизнью, уезжает в Абиссинию. Вернувшись через полгода, погружается в новые стихи Анны и видит: она поэт. Через несколько лет он подтвердит: «ты не только лучшая русская поэтесса, но и просто крупный поэт».
Валерия Срезневская, знавшая обоих на протяжении всей жизни, объяснит их драму: «Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны — для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны — желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собой, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому».
По невероятным ухабам революционной зимы, глядя на знаменитые костры, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню, она будет бродить с поэтом Осипом Мандельштамом, другом которому останется до дня его гибели в сталинских застенках.
В то время, как многие эмигрируют из большевистской страны, Анна считает себя мистически связанной с Россией и не принимает эмиграции.
Мне голос был.
Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда...»
Блок вполне оценил ее жест: «Ахматова права — это недостойная речь. Бежать от русской революции — позор».
Об аресте Гумилева как участника контрреволюционного заговора (которого не было) она узнает на похоронах Блока. О расстреле — прочтет случайно в газете на вокзале. Так же, как годы спустя, в случайной газете, в которую будет завернута купленная селедка, прочтет о себе Постановление ЦК: «...является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой, безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества... наносят вред делу воспитания нашей молодежи...»
Ее открытие — свободную женскую любовную лирику, наследницу классической культуры Пушкина, Баратынского, Иннокентия Анненского,— назовут «поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней». Исключат из Союза писателей и вновь уничтожат готовую книгу. Вновь — потому что это второе Постановление; первое было за двадцать один год до этого. В ее автобиографических набросках сказано: «В 1925 г. ЦК вынес пост. (не опублик. в печати) об изъятии меня из обращения. Уже готовый двухтомник («Петроград» Гессена) был запрещен, и меня перестали печатать... Тогда я впервые присутствовала при своей гражданской смерти. Мне было 35 лет... Понемногу жизнь превратилась в непрерывное ожидание гибели».
То, что последует за этим,— как будто другая жизнь другой женщины. Этой женщине предстоит перенести три ареста сына, Льва Гумилева его расстрельный приговор и долгую ссылку; арест, лагерь и гибель в лагере Николая Пунина, мужа; сумасшествие лучшей подруги Валерии Срезневской; войну, ташкентскую эвакуацию, тиф, крайнюю нищету, когда всю еду составлял кусок черного хлеба и чай без сахара...
Один давний эпизод предвещал эту силу духа. «Я ехала летом 1921 года из Царского Села в Петербург. ...И вдруг, как всегда неожиданно, я почувствовала приближение каких-то строчек (рифм). Мне нестерпимо захотелось курить. Я понимала, что без папиросы ничего сделать не могу. Пошарила в сумке... спичек не было... Я вышла на крытую площадку. Там стояли мальчишки-красноармейцы и зверски ругались. У них тоже не было спичек, но крупные, красные, еще как бы живые, жирные искры паровоза садились на перила площадки. Я стала прикладывать (прижимать) к ним папиросу. На третьей (примерно) искре папироса загорелась. Парни, жадно следившие за мои¬ми ухищрениями, были в восторге. «Эта не пропадет»,— сказал один из них про меня».
Она не пропала
Пропало многое из того, что было ею написано. Говорили, что лучшее у Ахматовой — два исследования: «Пушкин и Достоевский» и «Гибель Пушкина». Сожгла своими руками, когда брали сына.
Сны и пророчества продолжались. Во время тифа в Ташкенте увидела круглоголового человека без лица, он сел на стул возле кровати и рассказал все, что случится с ней по возвращении в Ленинград. Все и случилось. Запись рассказа была сожжена вме¬сте с остальным архивом.
Загадочная героиня своих стихов, своих портре¬тов и своих романов превратилась в женщину, разделившую судьбу тысяч русских женщин, судьбу народа. Через слом, через драму и трагедию — проступало время величия, в каком сомневалась в юности.
«Я теперь успокоилась, — сказала она Надежде Мандельштам в 60-х годах.— Ведь мы узнали, до чего живучи стихи».
Одинокая, хотя и любимая многими, скитающаяся по квартирам друзей, лауреат премии Таормины в Италии, доктор литературы — звание, полученное в Оксфорде, в Англии,— она умерла 5 марта 1966 года, в день смерти Сталина, который всегда отмечала. Пожаловалась, что чай холодный. Когда вернулись с чаем, он уже не понадобился. Через не¬сколько минут все было кончено.
Ее отпевали в Никольском соборе в Ленинграде. Иосиф Бродский с товарищем пришли на Комаровское кладбище — найти место для могилы: все могильщики были пьяны — накануне праздновали 8 марта.
Но я предупреждаю вас,
Что я живу последний раз...