
Предыдущие выпуски смотрите ЗДЕСЬ.
От ведущих конкурса:
Варсегов. Скажи мне, Грачева, зачем человек приходит на этот свет? Попробуй ответить одним предложением. Я потом тебе поясню суть сего вопроса.
Грачева. Если б знать это, так и все остальные вопросы были бы разом решены, и моральные, и политические. Хочется верить, что к жизни человека вызывает некая любовь, высшая — а не просто, скажем, «потребность Космоса в энергии высокоорганизованного мозга».
Варсегов. Вот почему я тебя спросил. Странный сон мне приснился нынче. Толпа журналистов встречает какого-то мужика, ну очень уж именитого! Он является такой неказистый весь: широкий и невысокий с некрасивым лицом. Я спрашиваю: «Кто это?» А мне отвечают, что это большой мудрец. Называют имя какое-то. Все его облепляют с вопросами, а он вдруг является прямо перед моим диктофоном. Понимаю, что надо что-то спросить, и спрашиваю первое, что приходит в голову: «Скажите, зачем человек приходит на этот свет?». Мудрец отвечает тут же: «чтоб Человеком стать». Он как-то подчеркнуто так с большой буквы и произнес. Проснулся я, подивился, даже забил в поисковиках «человек приходит на этот свет, чтоб Человеком стать». Не вылезло ничего. Верно, я раньше не слышал подобной фразы. Странный какой-то сон.
Ну да ладно. Я вот к чему, читая Софью Баюн, задаешься простым вопросом: а зачем вот всё это персонажам ее рассказа, как миллионам и миллионам других людей, надо было пройти? Так, может быть, ответом того мужика из сна все это и объясняется?
А вообще работа Софьи Баюн, на мой взгляд, одна из лучших. Рекомендую всем прочитать, осмыслить.
Грачева. А почему мы вообще это публикуем? Наверное, потому что национальный вопрос в целом стоит сейчас крайне остро — и хочется понять, как же было раньше, в советские времена, когда большинство из нас практически не слышало о таких проблемах.
Но лучше привести здесь письмо автора, Софьи Баюн, которым она предварила свой очерк.
«С мужем-офицером довелось мне жить в разных местах. Гарнизон под Биробиджаном в Дальневосточном округе, потом Чехословакия, уральский Чебаркуль... В 1992 г. муж из армии уволился и увёз нас с сыном на родину, в Киев.
Там я на собственной шкуре впервые в жизни почувствовала, что такое национализм. Украина только начинала строить свою государственность. И выбрала фундаментом к этому строительству антироссийскую идею. Массово закрывались русские школы. Я могла объяснить сыну, почему вчера слово «аллея» надо было писать с двумя «л», а сегодня с одной, но вот слов для объяснения, почему учитель украинского языка на ошибки сына так раздражается и постоянно называет его «дурна москалюка», я найти не могла.
По крови я украинка. Мои предки переехали в Сибирь в ходе реформы Столыпина, перед самой революцией. Дедушка и бабушка до самой смерти говорили на украинском языке. Язык я знаю, и неплохо на нём говорю. Но в тогдашнем Киеве украинский национализм был так агрессивен, что я почувствовала себя оскорбленной. Я уволилась с работы, и мы с сыном улетели в Новосибирск. Муж приехал к нам через месяц, в начале 1994 года.
Рассказываю я об этом чтобы пояснить, почему прекрасно понимаю немцев, живших в послевоенном СССР с одинаковым постоянным ощущением: они чужие и нежеланные. Когда слышу, что массовый исход российских немцев в Германию был «колбасной эмиграцией», все во мне протестует. Я знаю, что корни явления гораздо глубже».
Варсегов, Грачева. Наверняка многие возмутятся: «Что жалеть немцев, когда русским нередко приходилось ещё хуже?»
Сразу хотим ответить: нельзя винить людей в том, что не слишком милосердная судьба занесла их на чужбину. Да, после Второй мировой и во многих других странах относились к немцам плохо. Достаточно вспомнить, как мыкались дети, рожденные от немцев в Норвегии. Кстати, одним из таких ребят была Фрида из знаменитой группы «АВВА».
В любом случае этот очерк интересен. Умение сочувствовать — одно из лучших качеств человека вообще и русского человека в частности. Именно поэтому решились мы на данную публикацию.
Софья БАЮН
С САНТБУХОМ В УЗЕЛКЕ

Мои немцы
Так уж сложилось в моей жизни, что среди важных, значимых для меня людей было много немцев: любимая тётя Эльвира, жена папиного брата; папин товарищ, с которым он дружил до самой своей смерти, блестящий хирург и просто хороший человек Юрий Иванович Берген; подруга по музыкальной школе Лена Гюнтер; институтская подруга Элеонора Голихина (Браун); моя первая любовь … Тётя Эля выделяла меня среди племянниц и частенько брала с собой, когда ездила навещать родных, живших в Убинском районе Новосибирской области. В доме все говорили по-немецки. Меня это нисколько не смущало. Мне казалось это естественным, ведь у нас же многонациональная страна.
Но девочкой я была чувствительной и наблюдательной, поэтому некую тайну, окружавшую российских немцев, уловила ещё в детстве. Почему всеобщего любимца Юрия Ивановича Бергена близкие называли Ортвеном? Почему Мишка, сын тёти Эли, драчун и задира, так болезненно реагировал, просто «зверел», если его обзывали на улице «недобитым фашистом»? Почему Элеонора, тихая скромница, стеснявшаяся даже толкаться в студенческом буфете, категорически отказалась вступить в комсомол, когда на первом курсе победила в конкурсе на знание немецкого языка и должна была поехать в ГДР?
Однажды у нас было «окно» между занятиями, проходившими в областной больнице, рядом с которой жила Элеонора. И мы пошли обедать к ней домой. У них гостила бабушка, мамина мама. Говорила она по-немецки. Её слова Эля мне переводила, а вот ответы мои на заданные бабушкой вопросы переводить не стала. Пояснила: «Бабушка всё понимает».
Когда мы позже шли на занятия, я спросила Элю: «Как же так, бабуля понимает русский язык, но совсем не говорит?» Все мои знакомые немецкие бабушки, хоть и с акцентом, но по-русски говорили. И тогда Эля сказала: «Простить не может то, что с нами, немцами, сделали в войну. Её с десятью детьми, а младший только родился, выкинули из поезда в степи поздней осенью. Она выжила и детей всех спасла, но дала себе слово больше не произносить ни слова по-русски». В тот же день я впервые услышала слова «депортация», «трудармия», «спецкомендатура».
Я пережила настоящий шок. Ведь моя страна самая справедливая в мире! Как могла наша родина так обойтись с этой славной голубоглазой бабушкой в белом платочке? А с бабой Машей, матерью моей тёти Эли? С молчаливым дедом Александром, её отцом, который с утра до самой ночи вечно копошился во дворе?
С тех пор я стала по крупицам собирать информацию об этой трагической странице истории нашей страны. Иногда «немецкие судьбы» находили меня сами. Моя сестра вышла замуж за парня, живущего в собственном доме под Екатеринбургом. Я первый раз приехала к ним в гости, ходила, осматривала участок, сад, надворные постройки. Лёша ходил следом, рассказывал, показывал. Содержал он своё хозяйство в идеальном состоянии. «Лёша, если бы я не знала, что ты насквозь русский, я подумала бы, что ты немец, - сказала я. - Такой у тебя кругом образцовый порядок!» В ответ Лёша засмеялся и рассказал мне невероятную историю о том, что, оказывается, я угадала, и кровь немецкая в нём есть. Его бабушка перед самой смертью, зная, что доживает последние дни, плача и волнуясь, призналась детям и внукам, что она поволжская немка, сбежавшая в войну от трудармии и всю жизнь прожившая под чужой вымышленной фамилией, скрывая свою тайну даже от родных и боясь разоблачения.
Но обычно мне приходилось знакомых немцев расспрашивать, и чаще всего я наталкивалась на глухую стену молчания. В постперестроечное время появились какие-то публикации. Но мне по-прежнему были интересны частные, личные истории отдельных людей, из которых и складывается история большая.
Одну из них я и привожу здесь без прикрас, как она была мною записана со слов сына и внучки героини повествования.
Лизин дом
Со смертью Елизавета Карловна Гюнтер познакомилась рано. Началась её жизнь в суровое время: гражданская война, послевоенная разруха, голод, эпидемии. Первый раз Елизавета заглянула в глаза смерти в семь лет. Сначала утонул отец. Как и почему утонул - неизвестно. Наверное, для рыбака смерть в воде - обычное дело.

Через несколько месяцев, ближе к весне, от какой-то болезни умерла мама. Елизавета Карловна рассказывала, что в памяти от родителей осталось мало. Красные большие руки отца, блёстки присохшей рыбьей чешуи на рукавах и полах его камзола... Помнила она горьковатый запах табачного дыма, и самый этот дым, сквозь клубы которого она всё старалась, но никак не могла рассмотреть лицо отца. А пальцы вспоминали отполированную гладкость отцовской курительной трубки, которую Лиза брала тайком, примеряя её к себе, оглаживая, обнюхивая. И кисет с табаком. Вряд ли он был таким уж красивым. Но ей казался самой нарядной вещью на свете: из темно-зелёного шелковистого бархата, с вышитым ярким стеклярусом замысловатым узором и тяжёлым витым золотистым шнуром у горловины.
Ещё были огромные «великаньи» сапоги, вкусно пахнувшие дёгтем. Лежанка, на которой Лиза спала с сестрами, была низкой, днем детскую постель задвигали под кровать родителей, чтобы освободить место в тесной комнате, а перед сном выдвигали снова. Сапоги эти возвышались над головой Лизы каждую ночь.
Еще вспоминался аромат копчёной рыбы. Этот запах, как ни странно, для неё был связан с небом. Отец всегда брал младшую из дочерей с собой на чердак, когда ходил проверять и переворачивать подвешенную в коптильне, в специальной отводке печного дымохода, рыбу. На чердаке даже в солнечные дни стоял полумрак, высоко над головой, на стропилах, сушились пучки собранных в лугах трав, мама запаривала травы зимой в небольшом котелке и давала настой пить. Из-за глухой тишины, царившей на чердаке, сумрака, пронизанного пыльными полосками света, возникало чувство нереальности, волшебности. Пока отец возился возле коптильни, Лиза подходила к слуховому оконцу. Улицу и двор сверху было видно, как на ладони. И даже верхушки деревьев с вороньими гнездами на ветках находились внизу, ниже Лизы. Выше – только небо.
Маму помнила лучше, могла представить её лицо, фигуру, голос, но не была уверена, что не придумала со временем этот прекрасный образ. А вот ужас, который пережила Лиза, когда подвели её для прощания с лежащей в гробу мамой, она точно не придумала. За всю жизнь не забыла ледяную твердость маминого лица, в которое ткнули её тогда чужие руки, и тяжелый смрад смерти, ударивший в нос.
После возвращения с кладбища та женщина, что находилась рядом с девочками всё время после маминой смерти, велела старшей сестре сложить в узелок Лизино бельишко. Узелок получился совсем маленьким, класть в него оказалось нечего. Две старенькие, доставшиеся Лизе от сестёр, нижние рубахи – вот и все её пожитки. В жилой комнате стоял большой резной сундук. Из него сестрёнка достала шерстяной мамин платок и книгу и положила всё поверх Лизиных рубашонок. Плача, наказала хранить книгу, сказала, что отдает ей самое дорогое, что осталось у них от родителей.
Сестёр Лиза с того дня больше не видела.

Раньше Лиза даже не догадывалась, что её родное Боаро такое огромное село. Шли они долго. По дороге женщина объяснила Лизе, что сёстры уже большие, могут работать, и нашлись родственники, готовые принять их в свои семьи. Она же, Лиза, для работы ещё мала, а лишний рот не нужен никому. Поэтому пусть о ней позаботится государство.
Наконец, зашли во двор большого дома. Это был интернат, который стал для неё домом настоящим. Родной, родительский, остался в памяти как полусон.
Интернат Лизу ошеломил: толпа громко галдящих детей, лабиринт огромных комнат, в которых можно было заблудиться, строгие учителя, задающие непонятные вопросы. В тот вечер впервые у Лизы спросили, кто она, русская или немка, и она узнала, что все люди на земле, оказывается, различаются по языку и национальности.
Интернат
В интернате одевали-обували, вволю кормили, у каждого была своя кровать и полочка с личными вещами в изголовье, была библиотека с книгами и газетами-журналами, спортивный зал с гимнастическими снарядами и футбольное поле, на котором играли, кроме футбола, еще в волейбол и городки.
А на Поволжье тогда, одна за другой, накатывали волны неурожайных лет. Во многих колонистских семьях жили трудно, тесно, впроголодь, много и тяжко работали, привлекая к этому и приезжающих на побывку с учёбы детей. Что такое крестьянский труд, дети в то время узнавали рано. Времени для безделья на каникулах не оставалось и у Лизы, жившей в интернате безвыездно.
Командовала всеми хозяйственными работами в интернате тётя Мария. Каждые каникулы они с тётей Марией делали генеральную уборку в огромной интернатской кухне: белили известью закоптившиеся стены и потолок, мыли полы, окна, драили песком до блеска кастрюли, противни, сковороды.
Позже свекровь удивлялась, откуда у неё, сироты, привычка держать всю кухонную утварь в идеально чистом состоянии, ставила её в пример своим дочерям и остальным невесткам.
В интернате имелся свой собственный огород, большой фруктовый сад. В огороде тоже хватало работы: грядки с овощами рыхлили, пропалывали от сорняков, поливали.
Когда в саду поспевали фрукты, яблоки, груши, абрикосы, вишни, их собирали и сушили на зиму. Мороки было много, яблоки и груши резали тонкими пластами, раскладывали на столах, потом эти ароматные кучи ворошили, следили, чтобы не плесневели, чтобы в них не завелись насекомые. Зато весь год в столовой варили компот из сухофруктов.
То, что в Лизиной душе не было сиротской пустоты, была заслуга тёти Марии. Она не то, чтобы как-то выделяла ее из общей толпы детей, не то, чтобы ласкала и баловала. Просто всегда чувствовалось её особое, тёплое отношение. Обращалась она к ней не по имени или фамилии, как другие учителя и воспитатели, а по-домашнему, по-родственному: «доча», «дочушка». Когда Лиза была маленькой, помогала ей после бани расчёсывать и заплетать в косы волосы. Перед Рождеством совала тайком пару связанных из грубой пряжи шерстяных носков. Ещё всегда забирала на ночь из общей спальни в свою каморку, если девочке случалось заболеть, укладывала себе под бок, на высокую, с пышной периной кровать. По ночам Лиза выныривала из горячечного сна, почувствовав на лбу прохладную ладонь тёти Марии, и всегда, даже больная, чувствовала себя от этих прикосновений счастливой.
Однажды, когда Лиза лежала у неё в комнате с высокой температурой и кашлем, тётя Мария сказала: «Дочушка, ты не слушай этих барабанщиков с трубачами. Бог есть! Когда тебе плохо, ты молись, проси Его помочь! Он поможет».
Тогда Лиза не обратила внимания на эти слова. Мало ли, что говорит пожилой, малограмотный человек. Да и голова была тяжёлой от болезни.
Но через много лет, в Сибири, в ту страшную ночь в степи, когда смерть уже стояла у неё за плечом, Лиза вдруг явственно, как наяву, услышала забытый голос тёти Марии, услышала слова, произнесённые ею давным-давно. И попросила Бога! И Он помог!
После того случая в степи Лиза первый раз открыла книгу из маминого сундука, ту, что дала ей при расставании сестрёнка. Это был протестантский молитвенник «Санктбух». Открыла и стала читать. И с изумлением обнаружила, что знает, помнит эти слова: «Vater unser im Himmel, dein Name werde geheiligt, dein Reich kommt...» («Отче наш на небе, да святится имя Твое, да придет царство Твое…»). Кто, когда и где научил Лизу главной молитве всех христиан? А, может быть, в те больные ночи нашептала Лизе молитву в уши тётя Мария? Неизвестно. Но «Отче наш» Лиза знала.
После отъезда из интерната Лиза писала тёте Марии письма. Тоже не такое и маленькое для сироты дело, иметь человека, которому можно написать письмо, человека, который напишет письмо в ответ. Пусть кривыми печатными буквами и всегда одно и то же, но напишет.
В войну Лиза тётю Марию потеряла. Что стало с ней, когда и как закончилась её земная жизнь, Лиза не ведала.
ФЗУ и три года счастья
При Боаровском интернате была только школа-семилетка, те, кто хотел учиться дальше, обычно ехали в Энгельс. Там старшим школьникам-колонистам родители снимали углы на частных квартирах, помогали с пропитанием, деньгами или продуктами.
Лизе пришлось устраивать жизнь самостоятельно. Денег на оплату квартиры и кормёжку у неё не было. Поэтому выбор оказался невелик: или сразу идти работать, или учиться рабочей профессии.

Энгельский машиностроительный завод засылал по весне в школы Немреспублики агитаторов, приглашавших выпускников школ-семилеток в ФЗУ при заводе. В школе ФЗУ было свое общежитие, ученикам платили стипендию. Там Лиза получила среднее образование, а заодно и профессию токаря. После училища она мечтали пойти учиться в педагогический институт. Стать учителем решила еще в детстве, в интернате. Но жизнь распорядилась по-другому. Лиза полюбила Франца, вышла за него замуж и родила маленького Францхена. Мечту об учебе отодвинула на будущее.
Франц преподавал у них в ФЗУ обществоведение. Невысокий, но ладный, сероглазый, улыбчивый. Конечно, все девочки в группе в него сразу же влюбились. Да и не только в группе, Лиза слышала на кухне в общежитии, как о нём сплетничали старшекурсницы, им он тоже нравился. Целый год они с Францем лишь переглядывались, краснели поочерёдно, встречаясь взглядами. Сошлись поближе только следующей осенью, на сельхозработах. Рук на селе не хватало, техники тоже было мало, поэтому каждый год всех горожан, не только студентов, но и рабочих с предприятий, вывозили на помощь селянам, убирать урожай. Студенты ФЗУ в тот год убирали арбузы с огромной, от горизонта до горизонта бахчи. Преподаватели работали вместе с учащимися. Франц оказывался во время работы всегда где-то неподалёку. А когда арбузы грузили на подводы (работа тяжёлая, мужская) – старался Лизу подстраховать, поставить на кучу с мелкими арбузами или вообще куда-нибудь отправить.
Когда вернулись в город, само собой как-то получилось, что вечерами гулять стали вместе. Франц оказался таким весёлым, умным!
Потом они решили пожениться. Когда пришло время ехать в Фишер знакомиться со свекровью, Лиза была полужива от страха. И не зря. Свекровь оказалась женщиной суровой и неприветливой. В чёрном, по-монашески повязанном платке, закрывающем лоб и щёки, в глухом, чёрном же, длиной до полу платье, с плотно сжатыми губами и сведёнными к переносице бровями, она лишь молча окинула взглядом Лизу, кивнула и больше за весь день в её сторону не глянула. Это много позже, уже в Сибири, узнала Лиза, какой доброй и справедливой женщиной была её свекровь. Чего стоило ей, рано овдовевшей, вырастить в тифозное и голодное время трёх сыновей и двух дочерей, поняла Лиза, только когда сама осталась одна с детьми на руках.
Когда родилась внучка, Елизавета Карловна попросила сына назвать девочку Леной. Так, как звали свекровь. Другого способа выразить свою любовь и благодарность она не знала. А тогда, через месяц после окончания школы ФЗУ и начала работы на машиностроительном заводе, они с Францем отгуляли в Энгельсе шумную комсомольскую свадьбу, на которой веселилась едва ли не половина города. После свадьбы сняли комнату в частном доме на окраине. В заводском рабкоме ей обещали к зиме дать комнату в общежитии.
Но осенью Франца призвали в армию. И Франц решил перевезти Лизу, ожидающую уже ребенка, к матери в Фишер. Лиза таким решением мужа была очень недовольна, но не спорила. С первого дня их общей жизни она отдала первенство в семейных делах Францу и в серьёзных вопросах мужу не перечила.
Работала в Фишере Лиза и до родов, и после них, в ремонтной бригаде МТС. Жила у свекрови. Порядки в доме царили строгие: всю зарплату у взрослых детей мать забирала, как тратить деньги - решала единолично; держала большое хозяйство, за каждым членом семьи были закреплены определённые обязанности.
Но домашние обязанности и семейная дисциплина Лизу не тяготили. Жить в коллективе и подчиняться заведённым порядкам она привыкла, тем более что вся работа распределялась честно, правила, установленные в семье свекрови, распространялись и на её родных детей, поблажек та никому не делала. А работы Лиза не боялась никогда. Да и совсем другим была занята Лизина голова. Письма от Франца, уже скорое рождение ребенка — этим она жила тогда.
Службу Франц проходил под Ленинградом. Потом по радио стали передавать сообщения об обстрелах на финской границе, началась заварушка с финнами, и от Франца перестали приходить письма. Написал он через два месяца из госпиталя. Там он находился из-за ранения в руку и обморожения ног.
Война
А через год началась война.
Свекровь в первый день войны сказала: «Всем будет плохо, а нам особенно. И от чужих, и от своих достанется. Опять мы, как в четырнадцатом году, за чужую вину ответим, поплатимся за немецкую кровь».
Франц тогда взвился, первый раз на памяти Лизы поднял голос на мать: «Как можно сравнивать то время и наше?! Тогда царь и буржуазия над всем трудовым народом измывались, не только над немцами. Всех угнетали! А сейчас у нас справедливое государство! Народное! Рабоче-крестьянское!»
Но свекровь стояла на своем: «Начитался газет и повторяешь. Простому человеку от любого государства добра ждать нечего. Будет как я сказала. Плохо будет. Сильно плохо».
Франц долго тогда кипятился, доказывал Лизе, что мысли такие у матери в голове от безграмотности и политической близорукости. Но присмирел после того, как съездил в Марксштадт, в военкомат, записываться добровольцем в армию. Ездил туда Франц не один. Все молодые парни Фишера, особенно неженатые, обивали пороги военкомата с первого дня войны. Но в армию никого не брали, хоть все слышали по радио Указ правительства о поголовной мобилизации мужчин от пятого до восемнадцатого года рождения. Военком, как заведённый, повторял: «Ждите, вам пришлют повестки». Однако повестки никому не слали. Поговаривали, будто в некоторых районах молодые люди из-за того, что их не пустили на фронт, бузили, отказывались расходиться, требовали объяснений. И их якобы за это арестовали. За нарушение общественного порядка, по законам военного времени. Всё это было непонятно и тревожно.
Ближе к осени в селе появилось несколько парней из тех, кого война застала в армии. Они-то и рассказали, что солдат-немцев из передовых частей начали изымать, в основном всех отправляют в тыловые части, только иногда легкораненых отпускают домой. А ещё они рассказали, что пока добирались с фронта, наслушались разных историй про диверсионную и вредительскую деятельность немцев Поволжья. Всю неразбериху, что творилась в стране в то обморочное время, все аварии, опоздания, поломки - всё приписывали им!
Было похоже на то, что мрачные предсказания свекрови начинают сбываться. Когда Лиза первый раз услышала по радио фразу «немцы подвергли бомбардировке...» - застыла. Что они говорят?! Ведь советские мирные города бомбят фашисты, а не немцы! Фашисты! Нацисты! Немцы — это же и Карл Маркс, и Роза Люксембург, и Эрнст Тельман, и весь немецкий пролетариат! Они с Францем, честные комсомольцы, все их друзья — тоже немцы! И не просто немцы, а свои, советские немцы!
Но чем безнадежнее были сводки с фронта, тем чаще стали врагов называть немцами. Когда они уже жили в Сибири, в самый жестокий и страшный сорок второй год Константин Симонов написал своё знаменитое стихотворение, которое так и начиналось: «Так убей же немца, чтоб он, а не ты на земле лежал, не в твоем дому чтобы стон, а в его по мертвым стоял...».
Это стихотворение часто передавали по радио после сводок новостей с фронта. И Лиза, как и все её сородичи, всегда, когда слышала этот призыв поэта, виновато опускала глаза. Их отодвинули в сторону от общей беды, не позволили разделить её со всей страной, со всем народом. У соседок мужья и сыновья были на фронте, лицом к лицу с врагом, а их мужчины, немецкие мужчины, находились в глубоком тылу. И даже то, что тылом была трудармия, в которой в первый год умирали от голода и непосильного труда едва ли не так же часто, как под пулями на фронте, их не оправдывало, не освобождало от огромной и тяжкой вины.
Депортация
А тогда, в первых числах сентября сорок первого года, в селах Немреспублики появились вооруженные военные в синих форменных фуражках. Военные вели себя вежливо, никого не обижали.
В правление совхоза Фишера вызвали всех грамотных молодых мужчин и велели на основе домовых книг составить полные списки жителей села.
Скоро стало ясно, с какой целью военные занялись переписью населения.
Второго сентября приезжие группами по трое пошли по селу, не пропуская ни один дом. Переселение. Всеобщая, поголовная депортация.
Если бы не чёткие указания свекрови, которая не позволила потратить впустую ни минуты из отпущенных на сборы двадцати четырех часов, собраться бы не успели. Свекровь, не растрачивая попусту время на слёзы и причитания, распределила: кому печь в дорогу хлеб, сушить сухари, кому резать птицу, солить мясо и перетапливать сало, кому увязывать в узлы постели и одежду.
Военные слишком нагружаться вещами и продуктами не советовали. Утверждали, что питание в дороге будет обеспечено, а на новом месте жительства вообще предоставят всё необходимое, от жилья и скотины, до домашней утвари. Тщательно переписали имущество, пообещав, что так же, по акту, можно будет получить всё в целости и сохранности при возвращении, после близкой победы над врагом.
Лизу слова военных немного успокоили. Но свекровь отрезала: «Не верю я им. Берём всё, что сможем. Пусть лучше будет лишнее, чем потом мыкаться, голодать и холодать».
Как же она оказалась права! А ведь были люди, которые военным поверили, и, имея во дворе зерно, скотину, сдали это всё по описи военным и с пустыми руками тронулись в путь. Что стало с ними потом, Лиза боялась даже думать.
Утром, ещё в темноте, по всему селу застучали молотки. Люди забивали окна покидаемых домов, двери амбаров и сараев досками. Плакали, кричали женщины в каждом дворе. Доили в последний раз корову, кормили напоследок собаку и плакали.
К рассвету подогнали запряжённые быками подводы. По одной подводе на три двора. Места было мало. На подводы горой сложили узлы с вещами да пристроили малых детей и стариков. Взрослые люди шли пешком.
Дорога оказалась мучительно тяжёлой. Лиза была на восьмом месяце беременности. Маленький Франц маялся от жары, плакал, просился на руки, ныла спина, немели распухшие ноги. И ещё этот страшный, как по покойнику, собачий вой за спиной... Люди, уезжая, спускали собак с привязи, и они долго, сколько хватало сил, разномастной стаей бежали за колонной. Выдыхаясь, по одной ложились на землю и выли. А с ними вместе выли люди.
Вывозить в ссылку начали из сёл и деревень, ближайших к станции. Поэтому ехали в Покровское через безлюдные, как будто вымершие сёла, мимо распахнутых настежь ворот пустых дворов, мимо ослепших, с бельмами заколоченных окон, домов. Иногда навстречу людям бежали отбившиеся от нового, коллективного стада растерянные коровы с раздутым выменем, неуклюже и тяжело переступая непривычными к бегу ногами. Бродили стаи голодных собак.
В Энгельсе на железнодорожном вокзале почти неделю ждали погрузки. Полная неизвестность: куда? когда?
Откуда-то появилась и пошла по рукам газета «Большевик» от 30 августа с опубликованным Указом президиума верховного совета СССР «О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья». Этот указ поверг всех в шок! Оказывается, выселяли не затем, чтобы спасти, защитить от возможных диверсий со стороны фашистов, как объясняли военные. А потому, что среди немцев Поволжья «тысячи и десятки тысяч шпионов и диверсантов» и ещё больше «пособников»! Их выселяли как врагов!

Мужчин, и молодых, и старых, и подростков, от семей отделили. Увели в неизвестном направлении. Женщины с детьми продолжали ждать. После прочтения указа мысли в голову лезли страшные. О том, что, возможно, мужчин они больше никогда не увидят, подумала каждая женщина. Говорить об этом боялись. Да и сил уже не было. Никто даже не плакал. Отупевшая, растерянная, измученная, притихшая толпа женщин и детей под открытым небом.
Наконец объявили погрузку, погрузились, тронулись. Вагон, обычная товарная теплушка, был не оборудован. Тесно, душно, днём жарко, ночью холодно. Не хватало воды. В туалет можно было выскочить только на редких остановках под присмотром все тех же военных. Для Лизы, с её огромным животом, это оказалось настоящей пыткой. Особенно тяжело было в вагон забираться, ведь их выпускали не на станции, а в тупиках, там, где перрона не было в помине. Дети, да и старые люди, терпеть долго не могли. Нужду справляли прямо в вагоне, при всех, в выломанную в полу дыру. Запах в вагоне стоял чудовищный. В этом запахе ели, спали.
Никакой обещанной кормежки, конечно, не оказалось. Несколько раз в вёдрах приносили кипяток. Всё остальное время питались тем, что взяли с собой из дома. Этим же кормили и детей. В их вагоне никто не заболел, Бог миловал. А в соседних вагонах люди маялись животами. Были умершие. На остановках трупы забирала охрана. Просто уносили и всё, как не было человека.
Всю жизнь потом запах креозота и звуки железной дороги, гудки паровозов и перестук колёс на рельсовых стыках, возвращали Елизавету Карловну в эти тяжёлые дни.
Но тогда никто на мытарства дорожные не роптал, сносили всё молча и терпеливо. Война!
Мучительной была неизвестность. И бесправное положение. Гнали как скот, не спрашивая желания и ничего не объясняя. Не враги гнали. Свои.
Даже беженцы из охваченных боями западных областей страны находились в лучшем положении: им сочувствовали, их жалели, старались помогать. На людей под конвоем, говорящих на немецком языке, смотрели с ненавистью.
О том, что поезд, увозящий их от родного дома, идет на восток, поняли по солнцу. Ехали шестнадцать дней. Часто стояли в тупиках, пропуская идущие на запад военные эшелоны. Наконец, приехали. Двадцать третьего сентября.
Команду «на выход с вещами» подали глухой безлунной ночью. Света не было, выгружались на ощупь в сырую холодную темень.
На перроне, поодаль, светило несколько фонарей, один освещал небольшое строение, выкрашенное тёмно-зелёной краской. Это был вокзал, на котором висела доска с названием станции: «Каргат». Тюркский корень «кара» Лиза знала. На Волге «чёрным» называли все плохое, недоброе.
Когда забрезжил серый рассвет, обнаружилось, что мужчин везли тем же эшелоном, и теперь им позволено вернуться к семьям. А ещё, что вся площадь за вокзалом заставлена подводами и эта «чёрная» станция лишь промежуточный пункт на их пути. Пути к реке с названием Карасук, на берегу которой предстояло им отныне жить, а многим и умереть.
Лиза думала потом, размышляла, пыталась найти в этих названиях, преследовавших её всю жизнь, какой-то высший смысл: родилась она на берегу реки Караман, что значит «чёрная даль», ссылка началась на станции Каргат - «чёрная ягода», а жизнь она прожила, основной её отрезок, пятьдесят пять лет, на берегу реки Карасук - «чёрная вода». Может быть, у белой или красной воды жизнь её была бы немного счастливее?
На подводах по осенней грязи тряслись больше суток. В дороге у Лизы, маявшейся от раздирающей боли в пояснице с самой выгрузки, начались схватки. Рожала Ирмочку Лиза на раскисшей от сибирских осенних дождей земле, кое-как прикрытая от посторонних взглядов. Ни воды, ни чистых тряпок...
Кочки
Первое своё впечатление от Кочек, села, в котором ей суждено было прожить пятьдесят пять лет, Елизавета Карловна не помнила. Да и немудрено.
Привезли в Кочки её почти бесчувственной. В памяти ещё отпечаталось, как входила она в какую-то избушку с низким дверным проёмом, а дальше был провал. Лизе рассказывали потом, что время от времени она приходила в себя, спрашивала про новорожденную девочку и про маленького Францхена, но сама она этого не помнила.
Пролежала в лихорадке тогда Лиза больше месяца. Но молодость брала своё. Через пять дней после того, как встала на ноги, Лиза уже вышла на работу. Правда, на первое время пожалели, определили в контору, чтобы привести в порядок бумаги и отчёты, до которых малограмотный пожилой директор совхоза, назначенный три месяца назад вместо ушедшего на фронт, был неохоч.
Долго прохлаждаться в тепле ей не позволили, отправили дояркой на ферму. Рабочих рук не хватало, а норму сдачи продовольствия государству никто уменьшать не собирался. Даже, по военному времени, увеличили. И спрашивали за сдачу строго. Невыполнение плана расценивали как саботаж.
Работа была тяжёлой. В худых коровниках стоял жестокий холод. Отапливался коровник только одной печуркой, на которой дежурная грела воду для дойки и помывки посуды.
Доярки были от осени до весны всегда простужены, тяжело кашляли, мучились с воспаленными из-за постоянного холода суставами. Навоз из-под коров наружу не вывозили, сталкивали в специальные канавы в полу. Делали так не от лени. Навоз, перегнивая, выделял тепло. Считалось, что этого достаточно для обогрева. Тепло в коровниках, конечно, кое-какое держалось. Вода в поилках насквозь не промерзала, прихватывалась ледяной корочкой только сверху, несмотря на лютые морозы за стеной. Но, кроме тепла, гниющий навоз выделял ещё и разные ядовитые газы. У женщин-доярок глаза были постоянно воспалены, болели и слезились, кожа на лице и руках чесалась, растрескивалась, покрывалась гнойниками и язвами.
Мужчин-сибиряков забрали на фронт, мужчин-немцев угнали в трудармию. И ту часть тяжёлой крестьянской работы, которую традиционно выполняли мужчины, теперь приходилось делать женщинам: таскать и грузить неподъёмные сорокалитровые фляги с молоком, возить с реки воду, оскальзываясь на обледенелом высоком берегу, возить по бездорожью зимой на санях, а ранней весной и поздней осенью на огромных телегах сено и солому с полей.
Тот случай в степи, когда Лиза чуть не замёрзла совсем, насмерть, тоже случился в первую, самую страшную зиму. Вообще, к сибирской зиме привыкали тяжело. А та зима, зима сорок первого года, была особенно суровой.
Таких морозов, за сорок градусов, Лизе ещё видеть не приходилось. Да с ветром. Наряд ехать за сеном, что хранилось в поле, в десяти километрах от села, выпал Лизе и одному местному деду. Лиза с этим дедом не была знакома, он работал в другом отделении совхоза и жил на противоположном краю села.
У каждого была лошадь с санями-розвальнями. Дед дорогу знал, ехал первым. Нашли большую копну в указанном месте быстро, очистили её от снега, стали перегружать сено каждый в свои сани. Серьёзно запуржило когда розвальни загрузили почти полностью. Лиза, еще слабая после болезни, очень устала от тяжёлой работы и не обратила внимания на то, что ветер усилился. Очнулась, когда её напарник прокричал, перекрикивая вой ветра: «Шабаш! Кидай усё, девка! Верхами надо бегти! Буран! Заплутам! Ишшо волки, гля, прихватят».
Вокруг света белого не было видно за стеной колючего, злого снега. И пока Лиза оглядывалась, соображая, её напарник ловко выпряг свою лошадь, вскочил на неё и растаял в снежной круговерти. Лиза попыталась окоченевшими руками тоже распрячь лошадь, но та мотала мордой и переступала, мешая. И руки окоченели. Тогда Лиза присела на остатки разворошенной копны и свернулась клубком. Она стала уже засыпать, уплывать, но вдруг как бы явственно услышала полузабытый голос тети Марии: «Дочушка, Бог есть! Проси! Он поможет». И она встала, взяла лошадь под уздцы и пошла. Когда сквозь свист ветра послышалось лошадиное ржание, а следом из-за снежной завесы появилась сама лошадь, и Катя, жена Давида, старшего брата Франца, прокричала: «Жива, слава тебе, Господи!» - Лиза даже не удивилась.
А вообще к ним, к немцам, местные относились неплохо. Правда, Лизе рассказывали потом, что в самые первые дни, которых не помнила она, потому, что лежала больная, встретили их настороженно, даже враждебно. Думали, что они настоящие, пленные немцы, из самой Германии, которые и начали войну, напали на Советский Союз. Но, разобравшись и поняв, что к чему, оттаяли.
Бывало, конечно, под горячую руку слово злое с языка нет-нет, да слетало. Но можно было понять и местных. Под Москвой фашистов остановили сибиряки. Многие там и полегли. Не у всех нервы выдерживали речь немецкую слышать спокойно после того, как в дом приносили похоронку.
Что ж было делать? Опять опускали голову и молчали.
Тяжело приходилось детям, особенно когда стали в школу ходить. Считаться вторым сортом юные немцы не хотели и дрались, бились насмерть за каждое обидное слово. Было время, ссадины и синяки на лице у Франца не успевали заживать, как появлялись новые.
Хорошо, что их, немецких мальчишек, было много. Они так и держались всю жизнь вместе, стояли стеной друг за друга.
А добро от местных, от сибиряков, немцы помнили. Не поддержали бы их местные, неизвестно, как бы всё обернулось. Ведь и землянки строить они научили, и инструментом выручали: лопатами, топорами, кайлами. Да и от голодной смерти многих тоже местные спасли.
Сватья рассказывала, два первых года в ссылке снаряжала она Фридочку четырех - пятилетнюю с котомкой по селу ходить, побираться. Не одна она нищенством детей своих от голодной смерти спасла. И подавали люди, скудно, но подавали. А ведь у самих часто в доме было хоть шаром покати. Однако же картофелину варёную, капустную пелюстку, половинку печёной свёклы, а то и кусочек хлеба за вечер кто-нибудь, да кидал в котомку нищенскую.
Им повезло, что не оставили их жить на железнодорожной станции, увезли за сотню километров от неё, в глухую степь. Оказалось, что в глуши не так голодно.
Спасались от голода они рыбалкой, благо, все поволжские были рыбаками, наука знакомая. Кстати, взять в ссылку снасти рыбацкие тоже заставила свекровь, и опять оказалась права.
В степи, вдали от больших дорог, водилось много зверья: лис, зайцев, на которых местные научили немцев охотиться при помощи силков и петель.
Ну, а жильё… Никто ведь их в Кочках не ждал. Сами чалдоны большие дома не строили. Где в степи набрать топлива столько, чтобы большой дом протопить в морозы сорокаградусные? Топили-то в основном кизяком. Уголь подвозить стали только в последние годы перед войной. Так и зимовали, друг у друга на головах. А на лето у всех во дворе стояли летники или летние кухни. Селить приезжих было некуда. Только в летние эти избушки. Но зимовать в летнике невозможно, даже при небольшом морозе они промерзали насквозь.
Однако именно в такой летник их разместили. В избушке даже в октябре стены настывали так, что покрывались инеем. И свекровь, поговорив с местными, распорядилась копать землянку. К тому времени, когда Лиза поправилась от родовой горячки, землянка была почти готова. Тесная, тёмная, сырая, с земляными, осыпающимися стенами и земляным полом, с потолком, низким настолько, что мужчины могли стоять в ней, только согнувшись, но зато своя собственная. И тёплая. Отапливали землянку буржуйкой, которую выделил им сердобольный директор совхоза.
В следующее лето землянку немного расширили, углубили, стены изнутри оштукатурили и вымазали начисто глиной. Под самой крышей сделали небольшие оконца. Выложили печь. Печь занимала половину землянки, безбожно дымила, но тепло хранила гораздо лучше буржуйки.
Пол земляной так и остался до последнего. Жили у реки. Весной, когда грунтовые воды поднимались высоко, пол раскисал, превращался в вязкую жижу. Зимой промерзал так, что утром на нём проступало серебро изморози. А сыро было круглый год. Летом хоть дверь открывали, проветривали. А в холодное время, которое в Сибири, кажется, не кончалось никогда, от сырости в доме стоял туман, стены на ощупь всегда были влажными.
Ну, и блохи, конечно. Просто полчища блох! Особенно от блох страдали дети. Они постоянно были все в коросте от расчёсов. Спасались сушёной полынью. Развешивали полынные веники по стенам, набивали вперемешку с соломой в подушки, в тюфяки. Но заготовить полынь смогли только летом. А первую зиму намучались с этой прыгучей бедой.
Прожили в землянке, выкопанной осенью сорок первого, они почти пятнадцать лет.
Их семья первая из немцев обзавелась на новом месте собственным жильем. Большая часть переселенцев первую зиму так и зимовали в сараях, летниках, сенях жилых домов, в банях. Не успели. В ноябре земля уже промерзла так, что копать её не было возможности. Даже кайло отлетало от мерзлой земли, как от гранита.
Многие в ту зиму умерли: от болезней, простывали и умирали; от голода. Те, что выживали, жили надеждой как-нибудь перезимовать, как-нибудь сохранить детей до тепла в этом холоде. Надеялись все на весну, на лето.
Но в феврале сорок второго года грянула новая беда. Трудармия. Как официально это называлось, принудительная трудовая повинность. Почему надо было принуждать к труду немцев, известных своим трудолюбием и послушанием, сказать трудно. Тем более что все они с первого дня впряглись в работу на новом месте жительства и работали за семерых.
Франц
В ночь перед отъездом в трудармию Франц попросил Лизу найти её свидетельство об окончании ФЗУ, об овладении профессией токаря. Когда Лиза свидетельство нашла, взял и бросил его в огонь печи. Объяснил: «Я хочу, чтобы ты вырастила наших детей».
Лиза тоже этого очень хотела. Поэтому и на ферме работала за троих, и успевала ещё наниматься к местным: поколоть дрова, наносить с реки воды, в апреле, когда запахло весной, и снег потяжелел, скинуть с крыши снежные шапки полутораметровой толщины, в мае - вскопать землю под огород.
Платили и в совхозе, и в селе продуктами. Чем больше она работала, тем меньше голодали её дети. Им очень повезло с директором совхоза. По правилам, рассчитывать работников совхоза должны были один раз, в конце месяца. Но он, зная, что у переселенцев нет никаких запасов, и за месяц они все просто вымрут от голода, разрешил на свой страх и риск, как это называли, авансирование. А риск был. И немалый. Его вполне могли за такое самоуправство наказать. Но пронесло.
Весной от Франца стали приходить письма. Они работали на угольной шахте в соседней Кемеровской области. Франц писал, что всё у него хорошо, живет он в теплом общежитии, их обеспечивают всем необходимым: одеждой, обувью, сытно кормят. Лиза этим рассказам верила и радовалась за мужа.
Но в конце июня от него пришло письмо со странным вопросом, насторожившим Лизу. Франц спрашивал, не стало ли у них лучше с продуктами. Лучше стать не могло ни при каком раскладе. Даже местные затягивали в это время пояса натуго, прошлогодний урожай подъели, новый ещё не вырастили. Кроме того, как бы случайно, между делом, написал Франц, что его сослуживцы получают из дома посылки.
Лиза поделилась своими сомнениями со свекровью, и они решили тоже собрать Францу посылку. Извернулись, насушили сухарей, даже смогли добыть крошечный шматочек солёного свиного сала, жёлтого и с прогорклым запахом, но казавшегося тогда драгоценным.
Франц за посылку очень благодарил и попросил присылать продукты ещё. Пока думали, прикидывали, где что доставать, Франц сам вернулся в Кочки.
Лиза была на работе, когда ей сообщили об этом.
Когда влетела, задыхаясь от быстрого бега, домой - испугалась. В обтянутом серой кожей скелете трудно было узнать её красавца-мужа.
Он полулежал на лежанке, и мать, сидевшая рядом, что-то заливала ему ложкой в рот. По щекам матери текли слёзы. Это был первый и последний раз, когда Лиза видела свекровь плачущей.
Уже при Горбачеве дети дали Елизавете Карловне почитать журнал, который назывался «Ein Volk unterwegs», «Люди в пути». В этом журнале была статья про трудармию. В статье приводились воспоминания бывшего трудармейца о том, как проходила комиссия по выбраковке «доходяг». Людей выстраивали в шеренгу, требовали повернуться спиной и спустить штаны. Тех, у кого часть тела, обычно скрытая между ягодицами, обнажалась, списывали в «доходяги». Называли это состояние крайнего истощения, когда у человека почти исчезали все мышцы, даже мощные ягодичные, «верблюжий зад».
Как это выглядит, Елизавета Карловна знала. Когда Франц немного окреп, он попросил его помыть. Это было так страшно! Кроме жуткой, невозможной, чудовищной худобы, кроме пепельно-серой, обвисшей складками кожи, ещё и огромные язвы и чирьи по всему телу.
Но они Франца выходили. К сентябрю он окреп настолько, что смог уже работать в совхозе.
А перед седьмым ноября Францу опять принесли повестку из военкомата. В ту, вторую, осеннюю волну, в трудармию забирали не только мужчин призывного возраста. На этот раз обязательной мобилизации подлежали мальчики с пятнадцати лет включительно, мужчины до шестидесяти пяти лет и, самое страшное, женщины. Женщин забирали с шестнадцати до сорока пяти лет. Освобождали от призыва только беременных и матерей, имеющих детей до трёх лет.
Франц и на этот раз попал на работу в угольную шахту, но теперь далеко от них, в Тульскую область. Из их семьи, кроме мужчин, забрали ещё трех женщин, у двоих были маленькие дети. Оставшимся женщинам семьи приходилось работать в три раза больше, чтобы прокормить осиротевших детей.
Письма от Франца приходили редко, но регулярно. Он писал, что всё у него хорошо. Но Лиза уже не верила его браваде и раз в два-три месяца отправляла в далекую Тульскую область посылки с нехитрой снедью, тем более что с пропитанием стало немного легче, на новом месте потихоньку обустраивались, обрастали хозяйством, засаживали огород.
От посылок Франц не отказывался.
Долгожданная Победа кроме радости принесла немцам разные новости. Трудармейцев расконвоировали, выпустили из-за колючей проволоки, но всех людей за местом работы закрепили, и пункты спецпоселений покидать запретили. В сорок восьмом году провели перерегистрацию депортированных, вынудили подписать бумагу, что выезжать самовольно из места проживания они не будут. У всех немцев взяли отпечатки пальцев, сделали фотографии, на каждого завели специальное дело с описанием особых примет.
В конце того же года вышел Указ верховного совета СССР «Об уголовной ответственности за побеги из мест обязательного и постоянного поселения лиц, выселенных в отдалённые районы Советского Союза в период Отечественной войны». Стало ясно, что выслали их навечно, и вернуться домой, в Поволжье, никому уже не суждено.
По этому Указу наказание за самовольную отлучку из населенного пункта, к которому был приписан человек, грозило нешуточное: двадцать лет лагерей. Те, кто в трудармию не попал, жили в местах ссылки под тем же строжайшим запретом на перемещение и неусыпным надзором спецкомендатуры.
Действовал этот Указ до декабря пятьдесят пятого года.
Кстати, военнопленных немцев, солдат гитлеровской армии, к сорок девятому году почти всех уже отпустили на родину, в Германию. До пятьдесят пятого года держали в плену только эсэсовцев, тех, у кого руки по локоть были в крови. И их, советских немцев.
На долгие четырнадцать лет раскидали людей по стране, оторвали друг от друга, от семей, от детей. Шестнадцатилетние возвращались к своим матерям взрослыми тридцатилетними мужчинами и женщинами, часто с сединой в волосах; тридцатилетние почти пятидесятилетними, к выросшим без них детям, к могилам похороненных без них родителей.
Многие испытания разлукой не выдерживали. Не выдержал и Франц.
То, что у Франца в Тульской области другая семья, что женщина, с которой он там сошёлся, родила ему ребёнка, от Елизаветы Карловны долго скрывали. Но однажды, когда она в очередной раз заходилась собирать Францу посылочку, мать сказала: «Не надо, дочка, ничего ему посылать. Там есть кому его кормить».
Мысль о том, что Франц её может разлюбить, может забыть и, тем более, бросить, в голову Лизе никогда не приходила...
В пятьдесят шестом году, после того, как вышло постановление, отменяющее крепостничество немцев, все стали возвращаться к своим семьям. Вернулся и Давид, работавший с Францем на одной шахте. Идея свозить к Францу сына, который в свои семнадцать лет стал так разительно похож на отца, принадлежала как раз Давиду. Ему казалось, что увидев сына, точную свою копию, брат одумается и вернётся в семью. А что настоящая семья Франца это Лиза и её дети, Давид не сомневался.
Позже Елизавета Карловна долго не могла простить себе, что дала добро, дала своё материнское согласие на эту поездку. Подробности об этой встрече сына с отцом она узнала у Давида. Они поджидали Франца в конце рабочего дня у проходной. Дождались. Франц сына не обнял. Даже не подал ему руку. Мялся, маялся, нервничал. Потом сказал, что может пригласить их к себе переночевать только с одним условием: они скажут, что мальчик не сын, а племянник Франца. Так новой жене его и представил. А их познакомил со своими сыновьями, у него тогда росло уже двое, Юра и Витя. Мальчиками этими он гордился, хвастался их смышлёностью, весь вечер тискал, целовал, не спускал с рук.
Через много лет, когда у сына Елизаветы Карловны родились собственные сыновья, он назвал их этими именами, именами своих сводных братьев. Ясно, что он что-то доказывал этим поступком кому-то. А вот что именно и кому, знает только он.
Из восемнадцати лет, прошедших со дня весёлой свадьбы Франца и Лизы, лишь два года были они вместе. Всё остальное время прожили порознь. Развело их жестокое то время. Как могла она судить мужа за то, что он не выдержал, что захотел нормального человеческого счастья: детского смеха, ужина после рабочего дня, приготовленного женскими руками, тепла, уюта, ласки?
Обидно было за собственных детей, но чужие они ему стали за долгие годы разлуки. Не судила она мужа, простила. А он, похоже, так и жил с виной перед ней, потому что так ни разу и не приехал, не осмелился посмотреть ей в лицо, не проведал мать и братьев-сестёр. Хотя помнил родных, скучал, писал им письма, просил выслать фотографии, приглашал к себе в гости. В гости, кстати, больше никто так и не ездил. Из-за Лизы. Обозначали так своё отношение к поступку брата, своё отношение к Лизе. Показывали, что они на её стороне.
Не приехал Франц и на похороны матери, умершей зимой шестьдесят шестого года. И на могиле материнской никогда так и не побывал.
Новая жизнь
Франц-младший окончил школу, выучился на шофера и устроился работать на «Скорой помощи». На работе ему дали жилье, вернее, дом, принадлежащий больнице.
Дом был невелик, по периметру пять на шесть метров. Семь с половиной шагов вдоль одной стены и шесть шагов вдоль другой. Но какими хоромами он им показался! Светлый, сухой, с деревянным полом, с двумя комнатками и кухней! Да и просто, отдельный дом только для их семьи!
А скоро у детей появились свои собственные семьи.
Вначале женился Франц. Познакомились они на работе. Фрида работала в больнице медсестрой. Приехала в Кочки по распределению после окончания медицинского училища.
Елизавете Карловне невестка очень понравилась: спокойная, простая, улыбчивая. И, не последнее дело, что своя, немка.
Вообще когда дети стали подрастать, проблема эта, женитьбы сыновей, встала не перед одной немецкой семьёй. Немцев раскидали в войну по всей азиатской части страны. В Кочках жило семей тридцать, не больше. Девушек-немок, красивых, работящих, хозяйственных, с удовольствием брали замуж и местные мужчины. А вот парням найти пару было сложно. Как бы хорошо ни относились к ним сибиряки, но отдавать дочерей в семьи ссыльных, находящихся под надзором комендатуры и ограниченных в правах, никто не хотел.
Нашла свою судьбу и Ирма. Вернее, судьба нашла её. Будущий жених, тоже немец, приехал из Киргизии в Кочки навестить родственников. Познакомился с Ирмой. Год они переписывались, потом поженились. Жить уехали во Фрунзе. Там тоже было много ссыльных немцев.
В то время, лет через двадцать после депортации, обозначилась ещё одна особенность их подневольной жизни. Ещё когда Лиза училась в школе, им говорили, что национальность — это пережиток капиталистического общества, что в стране будущего, стране победившего социализма, разделение по национальному признаку исчезнет, будет единый советский народ, одинаково счастливый. Похоже, что эксперимент по уничтожению национального сознания начали с них, с немцев. И если государство ставило перед собой задачу растворить, распылить их среди других народов страны, то потихоньку это решение начинало давать свои плоды.
Дети переселенцев, хоть и провели всё детство в драках за право жить с гордо поднятой головой, в душе испытывали странную смесь чувств. Всё немецкое, связанное со своим происхождением, со своими корнями, любили. Не могли не любить, потому что живы были носители всего этого, их родители и бабушки-дедушки. И в то же время всего национального мучительно стыдились. Хотелось быть как все. Хотелось чувствовать себя свободными. А приходилось, словно преступникам, жить под надзором комендатуры. Постоянно быть готовыми услышать в спину ненавистное и несправедливое слово «фашист».
Так и жили с сердцем, разорванным надвое, приспосабливались. Никто не хотел учить немецкий язык в школе. Знание разговорного немецкого от одноклассников и знакомых скрывали. Позже, когда повзрослели, некоторые стали менять имена, парни брали фамилии русских жён.
Елизавета Карловна понимала, почему люди так поступают, и не осуждала их, но в глубине души радовалась, что её сыну так ломать себя, делать такой непростой выбор не пришлось. Поэтому, когда беременная первым своим ребенком Фрида сообщила ей, что Франц подал заявление в ЗАГС об изменении имени, она растерялась. Плача, пояснила Фрида, почему они приняли такое решение: «Это же всё из-за ребенка! Мы хотим, чтобы у ребенка было русское отчество. Вы-то знаете, что в нашей стране чем незаметнее, тем лучше! Зачем ребенку жить с тем клеймом, с которым мы живем?»
Елизавета Карловна тогда не нашлась, что ответить. Промолчала. Хотя новость эта её взволновала. Имя в немецкой семье значило много. Особенно мужское имя. Имя отца передавали по наследству одному из сыновей, обычно старшему, другим сыновьям доставались имена дядьев, дедов. И получалось, что внутри одной семьи поколениями и веками мужчин называли одними и теми же именами. Откуда пошла эта традиция, что несла она в себе — этого Елизавета Карловна не знала. Но так было. И вот теперь её сын хочет отказаться от своего имени, хочет принять чужое, неродное имя.
Работала она все эти двадцать лет всё там же, на ферме, дояркой. И работа эта, показавшаяся ей когда-то страшной и тяжёлой, со временем стала привычной и даже любимой. Её фотография вместе с другими передовиками все годы работы висела на доске почета перед входом в управление совхоза. На праздники награждали разными подарками: часами, сервизом, однажды наградили даже ковром. А в пятьдесят девятом году ей вручили малую Золотую медаль ВДНХ «За успехи в народном хозяйстве СССР».
Вызвали в правление совхоза и торжественно объявили, что, мол, удостоена, собирайся и поезжай в Новосибирск, получать награду. Как ехать? Куда ехать? В чём ехать? У Елизаветы Карловны голова тогда пошла кругом от всех этих вопросов.
Но собралась, и добралась, и живая осталась, не умерла от страха, когда её вызвали на сцену огромного и красивого театра оперы и балета и прикололи на грудь медаль.
Когда пришло время, Елизавета Карловна вышла на пенсию. Жизнь потихоньку наладилась. Внуки подросли, и сердце у неё пело, когда прибегали они с улицы, румяные и возбужденные, шумно усаживались вокруг стола.
А когда внучата пошли в школу, то соседи стали просить посидеть с их детьми. Отказать Елизавета Карловна не могла. Как откажешь, когда все свои, больничные? Да и малышей жалко было. Кто за ними в яслях смотреть будет, когда там одна няня на целую ораву детей?
Так и вырастила почти всю улицу. Девочки, чьих ребятишек она нянчила, благодарили Елизавету Карловну: отрезы на платья дарили, духи, конфеты в коробках из города привозили. Она смущалась, от подарков пыталась отказываться. Зачем ей всё это? Она же помочь хотела, да и к малышам этим, за которыми смотрела, привязывалась, любила их.
А подарки Елизавета Карловна всё-таки брала, приходилось, чтобы девочек не обижать отказом, потом кому-нибудь передаривала. Себе только духи «Белая сирень» оставляла. Очень они ей нравились, молодость напоминали, сад Боаровский, мечты её несбывшиеся.
В гости тогда научилась ходить. Собирались с женщинами по очереди друг у друга дома, приносили с собой постряпушки, поглядывая ревниво, чья стряпня получалась удачнее, чай пили, читали Библию, вспоминали разные случаи из жизни, о детях разъехавшихся разговаривали.

Кстати, «Санктбух», сохранённый Елизаветой Карловной, был единственной книгой из тех, довоенных времён. И часто подруги её просто брали книгу в руки, чтобы подержать, погладить, прикоснуться через старый молитвенник к тому, что прервалось, умерло: к их общей истории.
Германия
В конце восьмидесятых её подруги с семьями одна за другой стали уезжать в Германию. Наконец, решились на эмиграцию и дети Елизаветы Карловны. Переезда и хотели, и боялись. Надеялись, что смогут обеспечить в Германии спокойную и счастливую жизнь детям, но и сходили с ума от неизвестности, от необходимости перечеркнуть прошлое и начать жизнь с нуля. В незнакомой непонятной стране, среди чужих людей.

Отъезд она пережила тяжело.
Красивую, чистенькую, нарядную, как картинка из журнала, Германию Елизавета Карловна принять, полюбить так и не смогла. На улицу почти не выходила. Зачем? Ни одного знакомого лица. Так и сидела в своей, первой в её восьмидесятилетней жизни собственной, комнате.
Иногда весной, когда зацветали деревья и как шальные кричали птицы, она спускалась вниз, сидела на лавочке у подъезда, вдыхала знакомые запахи.

Забегали дети, захлопотанные, тревожные, измученные какими-то курсами, экзаменами, подтверждениями. Рассказывали о своих проблемах и убегали, чтобы дальше жить непонятной ей жизнью. А она опять оставалась одна. Тяготилась вынужденным бездельем. Однажды спросила у внучки, нельзя ли тут достать шерстяные нитки? Лена принесла ей огромный пакет разноцветной пряжи, такой мягкой и красивой, какой Елизавета Карловна в жизни не видела. И она начала вязать носки. Придумывала узоры, подбирала сочетание цветов. Если не нравилось — распускала и вязала снова. Не связала ни одной пары одинаковой! Дарила готовые носки детям и снова вязала.
Умерла Елизавета Карловна в августе 2003 года, не дожив двенадцати дней до восьмидесяти четырех лет, и похоронена на кладбище города Потсдама.

Объявление
К Новому Году готовится спецвыпуск. Материалы шлите сразу на ДВЕ электронки (Варсегова и Грачевой): grat@kp.ru , var@kp.ru
ЧТО НАДО?
1 - Истории, миниатюры - желательно удивительные, веселые, яркие, в объеме максимум 1,6 тыс знаков (для сравнения — размер последней главки вышестоящего очерка).
2 - Истории в стихах малого объёма, краткие веселые поздравления в стихах.
3 - Старые загадки и задачки, ответов на которые нет в Интернете (но автор должен нам сообщить ответы, конечно), можно вспомнить и «архивную» литературную игру.
4 - Снимки, связанные с зимой, Новым Годом. Можно — старые детские «под ёлочкой» с кратчайшими веселыми комментариями или подписями-двустишиями/четверостишиями, можно — старинных ёлочных игрушек «с историей». ВНИМАНИЕ! Брать снимки из Интернета недопустимо!
5 - Всевозможные забавки, тосты.
6 - АФОРИЗМЫ.
7 - Можно и песню, если кто способен исполнить и видео записать, и музыку хорошую — поставим!
Не забываем только, что рубрика наша - «ТАК БЫЛО!», поэтому приветствуются истории из жизни и картинки из прошлого.
Просьба не посвящать произведения отдельным форумчанам/авторам: работаем для всех читателей КП.
СРОКИ отправки: до 23 декабря.