Премия Рунета-2020
Россия
Москва
+7°
Boom metrics
Звезды23 ноября 2011 14:36

Белла Ахмадулина: «Уже в начале детства меня осеняло чувство, что выжить - невозможно»

Год назад умерла знаменитая российская поэтесса. Ее супруг Борис Мессерер готовит к выходу в свет книгу «Промельк Беллы», отрывки из которой мы сегодня публикуем

- Привычка записывать за Беллой у меня появилась сразу, как только соединились наши с ней судьбы. А прожили мы с ней целых 36 лет, - рассказал «Комсомолке» народный художник России Борис Мессерер. - Еще я свято чтил ее рукописи и по мере возможности собирал все, что она пишет. Свои черновики она совершенно не ценила. У меня накопились тетрадки с ее цитатами и афоризмами, мною зафиксированные, которых хватит не на один том.

А пока Мессерер в журнале «Знамя» опубликовал фрагменты из будущей книги «Промельк Беллы». Эта хроника жизни Ахмадулиной: воспоминания о детстве, о происхождении, о современниках. Рассказы жены Мессерер записывал на диктофон, особенно в последнее время, когда Ахмадулина тяжело болела и практически потеряла зрение. Когда эти беседы были расшифрованы, то легли на бумагу.

ТАТАЙКА И АХМАТОВНА

Осталась где-то жалкая, убогая фотография: две унылые женщины — это мать моя, моя тетка, — а вот в руках у них то, что они только что обрели, то, что появилось на свет в апреле 1937 года. Знает ли это мало сформированное несчастное личико, что же предстоит, что же дальше будет? Всего лишь апрель тридцать седьмого года, но вот этому крошечному существу, этому свертку, который они держат, прижимают к себе, как будто что-то известно, что творится вокруг. И довольно долгое время в раннем, самом раннем начале детства меня осеняло какое-то чувство, что я знаю, несмотря на полное отсутствие возраста, что я знаю что-то, что и не надо знать и невозможно знать, и, в общем, что выжить — невозможно.

Моя первая яркая, отчетливая фраза и яркий, отчетливый цвет — сначала расцвели тюльпаны, и вдруг это угрюмое дитя, неприветливое, несимпатичное нисколько, вдруг увидело цветущие тюльпаны и сказало: “Я такого никогда не видала”. То есть совершенно отчетливо такую четкую фразу. Все удивились, что мрачный и какой-то, может быть, и немудрый ребенок вдруг высказался. Меня это так поразило, что в утешение мне, в каком-то троллейбусе мы едем, мне купили, кто-то продавал, какая-то тетушка, бабушка продавала, несколько красных маков. То есть только я успела плениться ими и страшно поразиться, и быть так раненной этой алой их красотой, этим невероятным цветом этих растений, как ветер их сдул. Так начинались все неудачи, как эти маки пропавшие. Вот яркий и чудесный алый цвет сначала этих тюльпанов на какой-то гряде, и потом эти несколько маков, которые тут же судьба отняла, они улетели, в общем, какую-то трагедию снова я ощутила.

Мать звала отца Аркадий, а он, когда я в кровати начала прыгать, учил меня говорить: “Я татайка, я татайка”.

Мое имя Изабелла, почему? Моя мать в тридцатых годах была помешана на Испании. Она бабушку просила найти для новорожденной испанское имя. Но в Испании все-таки Изабель. Бабушка даже думала, что королеву называют Изабелла, а по-настоящему ж королеву Изабель называют. Но я рано спохватилась и сократила все это до Белла. Только Твардовский называл меня Изабелла Ахатовна. Я вот очень смущаюсь, когда меня называют Белла Ахматовна, это все время, и в больнице продолжалось. Я говорю: “Простите, я — Ахатовна, мой отец — Ахат”.

ПОЛЕТ НА УВЯДШИХ КРЫЛЬЯХ

Меня очень поздно отправили в эвакуацию. Я заболела корью.

Путь был непрост. Но, короче, сначала он касался Уфы, где какое-то время нам довелось пробыть, но деваться как-то было некуда, и надумали, что ведь вот Казань как-то неподалеку, а в Казани родился отец, и там жила его родная мать, то есть моя родная тоже бабушка, но только с другой стороны, и какие-то родственники.

Отец был на войне, и никакой издали помощи он оказывать никому не мог. И вот мы появились, совершенно чужие. Особенно меня напугала эта вторая бабушка. Она ходила в таком каком-то цветастом длинном наряде, голова замотана, страшно мрачная, хоть ей и объяснили, что это ее внучка, Ахата дочка, но это ей не понравилось.

И, кроме того, мы были им просто страшно в тягость, потом люди даже удивлялись: “А что, в Казани такой голод был?”. Да, такой голод.

И помню только, как боялась за меня эта отцовская сестра Хаят, или Маруся, как она сказала, чтоб я ее называла. И я помню, как она тайком-тайком как-то ко мне подобралась и подсунула мне яйцо, и таким каким-то образом хотела заставить меня немножко поесть. Я вдруг стала слабеть, уже не могла ходить. Ну, каких-то врачей там не было, но кто-то понимал, сказал:

— Да, плохо это, помрет ваша девчонка-то. Ну, это же у нее голодная дизентерия.

Кто-то сказал, я это слышала. Слышала и бабушка. Я чувствую какое-то почти улетание, так легко, так беззаботно, главное — ничего не нужно страшиться, ничего не хочется — ни есть, ни пить, ничего-ничего. Просто лежать, так лежать и как будто куда-то возвышаться.

Но все-таки бабушка нашла где-то мать, которая на какой-то службе была как переводчица. Она послала телеграмму: “Беллочка умирает”... Через какое-то время, вот уж не знаю, как далеко возлетели мои увядшие крыла, вдруг я увидела, что надо мной стоит какая-то рыдающая женщина в военной форме. Я даже не узнала, то есть это была мать, приехала.. Но я ее не узнала. И дальше, собственно, опять начинается некоторый промежуток, потому что как-то немножко, наверное, меня откачали, и когда можно было уже передвигать меня, то на пароходе отправили, вот. А город — то ли это были Набережные Челны, ну, что-то в этом роде, близко там как-то. Там я стала приходить в себя.

Я рано начала писать, но с другим каким-то очарованием, не с тем, как многие, может быть, дети, другим у меня было увлечение, я читала Гоголя, а еще я читала Бичер Стоу. Вот эта Бичер Стоу очень на меня влияла, и в стихах у меня все время был несчастный какой-то мальчик, негр. И все время какие-то плантаторы, какие-то бедные, измученные, ни в чем не повинные негры. Поэтому я так могу радоваться за президента американского, к нему испытываю какую-то смехотворную нежность, он даже не знает, что в Москве некто все время писал про негров.

«КУПИТ СЕБЕ 200 ГРАММ КОЛБАСЫ И ЕЩЕ ВСЕМ МЕСТО УСТУПАЕТ»

В одной из глав повествование ведется от лица Мессерера:

Старый Дом кино на Поварской. Вестибюль первого этажа. Быть может, он назывался “кассовый зал”. На полу талый снег. Толпится много людей, томящихся в ожидании предстоящих встреч. Мы тоже с Левой Збарским стоим в ожидании кого-то. Дверь постоянно открывается, пропуская входящих. Прекрасная незнакомка как бы впархивает в пространство зала. Она в соскальзывающей шубке, без шляпы, со снежинками на взъерошенных волосах. Проходя мимо, она мельком окидывает нас взглядом и так же мельком шлет нам рукой едва уловимый привет.

— Кто это? — спрашиваю Леву.

— Это Белла Ахмадулина!

Первое впечатление. Сильное. Запоминающееся. Именно таким и останется в памяти. Мимолетно, но возникает чувство влюбленности…

Весна 74-го года.

Двор дома кинематографистов на улице Черняховского, около метро “Аэропорт”. Я гуляю с собакой Рикки. Она принадлежит красавице-киноактрисе Элле Леждей, любимой мною женщине, с которой я живу в этом доме.

Во дворе появляется Белла Ахмадулина с коричневым пуделем. Его зовут Фома. Белла живет через один подъезд от меня, в бывшей квартире Александра Галича. Белла в домашнем виде. В туфлях на низких каблуках. Темный свитер. Прическа случайная.

От вида ее крошечной стройной фигурки начинает щемить сердце.

Говорим о собаках.

Вскоре она уходит. И вдруг я со всей ниоткуда возникшей ясностью понимаю, что если бы эта женщина захотела, то я, ни минуты не раздумывая, ушел бы с ней навсегда. Куда угодно.

В первые дни нашего совпадения с Беллой мы отрезали себя от окружающего мира, погрузились в нирвану и, как сказано Высоцким, легли на дно, как подводная лодка, и позывных не подавали… Мы ни с кем не общались, никто не знал, где мы находимся.

На пятый день добровольного заточения Беллы в мастерской я, вернувшись из города, увидел на столе большой лист ватмана, исписанный стихами. Белла сидела рядом. Я прочитал стихи и был поражен — это были очень хорошие стихи, и они были посвящены мне. До этого я не читал стихов Беллы — так уж получилось. После знакомства с ней мне, конечно, захотелось прочитать, но я не стал этого делать, потому что не хотел сглазить наши нарождавшиеся отношения.

Я, конечно, очень обрадовался и стихам, и порыву, толкнувшему Беллу к их созданию. Я был переполнен радостью и бросился к ней…

И сразу же решил повесить эти стихи на стену. Схватил огромные реставрационные гвозди и прибил этот трепещущий лист бумаги со стихами к наклонному мансардному потолку мастерской. Листок как бы повис в воздухе, распятый этими гвоздями. Жизнь показала, что мое решение было правильным. Все тридцать шесть лет нашей совместной жизни листок провисел там, хотя потолок моей мастерской постоянно протекал и был весь в пятнах и разводах, которые коснулись и листа бумаги. Он и сейчас висит на этом самом месте.

Пик безумия наших отношений совпал с полным отсутствием денег. Их, как нарочно, в это время мне не платили.

Должен сказать, что и деньги, на сегодняшний взгляд, как бы не были нужны — стоило перейти Калининский проспект, войти в Новоарбатский гастроном и посмотреть на ценники. Бутылка водки стоила 2 руб. 87 коп., колбаса “Отдельная” — 2 руб. 20 коп. за килограмм, оливки в полулитровой банке с проржавелой железной крышкой — 1 руб. 61 коп., а великий и подлинный деликатес — кильки — 87 коп. за полкило.

Просить Беллу купить что-нибудь в Новоарбатском гастрономе было бесполезно. Заняв место в конце очереди, она пропускала всякого, кто нырял из одной очереди в другую, говорила: “Пожалуйста, будьте прежде меня!”. Ей был невыносим озабоченный взгляд мечущихся, затравленных людей.

Вот как сама она об этом рассказывала:

В основном мои впечатления об Арбатском гастрономе были связаны с нашей бедностью и как я ходила туда колбасу покупать. И бедность… Я не стесняюсь этого.. Москвичи ругаются на приезжих:

— Понаехали, нам есть нечего. А они все едут, едут, нашу колбасу забирают.

И кто-нибудь подойдет затравленный, приезжий. Женщина обычно:

— Вы не займете очередь, не скажете, что я после вас? — и в другой отдел побежит куда-то. А я говорю:

— Вы будьте прежде меня…

И все время этим занималась.