
В российскую систему здравоохранения уже приходит то, что еще недавно казалось медициной будущего: терапия, нацеленная на конкретные мутации и небольшие группы пациентов, радиофармпрепараты, клеточные технологии и персонализированные препараты. И вопрос теперь не только в том, способна ли наука создавать такие решения, но еще и в том, успевает ли система оценки, закупок и возмещения доводить их до пациента. В интервью «Комсомольской правде» на ПМЭФ-2026 генеральный директор «АстраЗенека, Россия и Евразия» Ирина Панарина объяснила, почему инновации нельзя оценивать только по цене упаковки, как может работать модель оплаты за клинический результат, зачем возвращаться к идее всеобщего лекарственного обеспечения и что нужно, чтобы российский биотех стал не только инструментом импортозамещения, но и отраслью роста.
— В одном из недавних интервью вы говорили, что российская система здравоохранения ещё не готова к массовому приходу инноваций. Что именно ей мешает?
— Эта проблема не сугубо российская: скорость вывода новых препаратов на рынок по всему миру резко возросла — во многом благодаря искусственному интеллекту, который ускоряет исследования. При этом сама медицина становится всё более персонализированной. Возьмём клеточную CAR-T-терапию: берутся иммунные клетки конкретного пациента, перепрограммируются под его конкретное — например, онкогематологическое — заболевание и возвращаются в кровоток. Или таргетные препараты, нацеленные на определённую мутацию. То есть наука движется к терапии, сделанной буквально под одного человека. Но система здравоохранения устроена иначе: она рассчитана на массовые продукты — одна таблетка для широкой группы пациентов. Чтобы препарат был доступен, его мало произвести и зарегистрировать — он должен попасть в государственные перечни. А для этого его цена должна укладываться в определённые рамки. Проблема в том, что методика оценки инноваций по-прежнему настроена на массовые продукты. Регулятор ожидает «бюджетной нейтральности»: что новый препарат будет стоить примерно столько же, сколько вчерашний. Но это невозможно: разработка обходится в огромные деньги, пациентов — относительно немного, зато клинический эффект — значимый: более высокая выживаемость, меньше побочных эффектов, реальное повышение качества жизни. Такие технологии нужно оценивать не по цене упаковки, а по результатам лечения. Инструменты для этого есть — порог готовности платить, комплексная оценка технологий. Но на практике всё равно смотрят на цену и сравнивают с уже привычным препаратом, хотя клинически это совершенно разные вещи. Поэтому мне кажется, что переход к ценностно ориентированным моделям оценки — это не опция, а необходимость.
— Как сделать так, чтобы всеобщее лекарственное обеспечение не превратилось в механизм закупки самых дешёвых препаратов, а реально открывало пациентам доступ к самым современным лекарствам?
— Главный принцип: каждый государственный рубль, вложенный в здравоохранение, должен работать максимально. Первое направление — реформа того, что уже есть. В списке ЖНВЛП один препарат можно и нужно заменять другим — но не просто на более дешёвый, а на более эффективный. Причём говорю это совершенно объективно: среди кандидатов на замену могут оказаться и наши препараты. Второе — оплата за результат. Государство должно чётко формулировать: чего мы хотим достичь? В онкологии — заменить химиотерапию с тяжёлыми побочными эффектами современными препаратами, чтобы пациент лечился и продолжал жить активной жизнью; лечить не симптомы болезни, а её причину. Во многих странах уже работают модели разделения рисков: производитель и государство договариваются о конкретных клинических показателях, лечение мониторируется, и оплата — полная или частичная, а иногда с возвратом средств — зависит от того, достигнут результат или нет. Третье — генерики. Они важны: когда заканчивается патент на оригинальный препарат, выход генериков высвобождает финансирование для новых инноваций. Но здесь важно, чтобы генерики выходили законно и по действительно конкурентным ценам. Когда разница между оригинатором и генериком составляет 20% — это странно. Цена оригинала включает миллиарды, потраченные на исследования и разработку. Цена генерика — только производство. Если он лишь на 20% дешевле, значит, в нём заложена огромная прибыль. Это несправедливо ни по отношению к государству, ни к пациентам. Контроль ценообразования генериков — ещё один резерв эффективности бюджетных расходов.
— Россия сегодня в принципе способна перейти к модели, при которой государство платит не за факт поставки препарата, а за клинический результат?
— Если есть политическая воля — всё остальное уже есть. Система маркировки лекарств МДЛП (мониторинга движения лекарственных средств - ред.) работает, ЕГИСЗ (Единая государственная информационная система в сфере здравоохранения) функционирует. Цифровая база для мониторинга результатов лечения в России существует. Механизм прост: создаётся регистр или используются данные федерального регистра, отслеживаются конкретные показатели — например, достижение ремиссии, ответ на терапию, выживаемость без прогрессирования. Для разных препаратов — разные конечные точки. Условия оплаты прописываются в контракте между производителем и государством. По сути, это обычная оплата за результат — такая же, как в любой другой отрасли. Конечно, потребуется доработка качества данных в регистрах. Но главное — не нужно запускать такие схемы сразу для всего: только для персонализированных, таргетных, дорогих препаратов, где число пациентов невелико, а результаты лечения относительно легко отследить. Для более массовых инновационных препаратов могут работать другие инструменты: конфиденциальные договорённости между государством и производителем, которые приняты во многих странах. Государство берёт обязательства по объёму и получает право требовать особых коммерческих условий. При этом обществу не столь важно знать цену закупки - важно знать другое: для каких пациентов и по каким показаниям препарат возмещается, какова его доказанная эффективность, где его можно получить.
— А как же прозрачность? Что пациент должен знать в этом случае?
— Пациент хочет одного: быть уверенным, что своевременно получит лекарство, которое может спасти ему жизнь. Особенно если речь об онкологии — государство берёт на себя обязательство обеспечить такую терапию. Между тем сегодня уже существуют препараты, которые переводят онкологию в разряд хронических заболеваний. Они есть, они доступны. Но, к сожалению, возмещаются пока не все. Один из наших препаратов именно такого класса до сих пор не включён в перечни, несмотря на все наши усилия. Поэтому здесь, на ПМЭФ, мы активно обсуждаем с регулятором компромиссные варианты — например, включение препарата по отдельным показаниям, а не сразу по всей молекуле. Это даёт регулятору контроль над объёмом финансовых обязательств, а пациентам, которым препарат нужен больше всего, — более быстрый доступ к нему.
— Концепция всеобщего лекарственного обеспечения обсуждается в России больше десяти лет, но национальной моделью так и не стала. Что мешает?
— Работа по этой теме началась активно с 2019 года, планировались большие пилоты. В Кировской области небольшой пилот по сердечно-сосудистым заболеваниям дал позитивный результат: снизилось число вызовов скорой и госпитализаций благодаря лучшему амбулаторному возмещению. Я убеждена: всеобщее лекарственное обеспечение хронических заболеваний — не отдельных льготных групп, а именно хронических болезней — приведёт к лучшему контролю над заболеванием, переводу части пациентов из дорогих больниц в поликлиники, более раннему началу лечения. В конечном счёте это дешевле. И я убеждена, что более широкое лекарственное покрытие вернётся государству в виде дополнительного ВВП — что особенно важно в условиях, когда рождаемость не растёт, а население стареет. Возвращаясь к вашему вопросу о помехах: помешали сначала ковид, потом другие события. Сегодня мы снова обсуждаем, как вернуться к этой теме. Ключевые нерешённые вопросы: из каких источников финансировать — только бюджет или комбинация со страховыми компаниями и работодателями — и как выстроить систему для тех пациентов, которые сейчас сами платят за свои лекарства.
— Какие терапевтические области в ближайшие годы будут определять само понятие «инновационный препарат»?
— Инновационный препарат определяется не областью, а клиническим эффектом в решении нерешённой проблемы. Тем не менее инновации, как правило, идут туда, где неудовлетворённых потребностей больше всего: онкология, редкие заболевания, сердечно-сосудистая патология, где, несмотря на множество терапевтических опций, долгожданных прорывных результатов всё нет. Активно развивается направление борьбы с ожирением — там тоже есть нерешённые задачи: потеря мышечной массы на фоне приёма препаратов, необходимость контроля сопутствующих заболеваний. В нашем собственном портфеле интересен пример: препарат, изучаемый при ожирении, возможно, в будущем поможет при хронической обструктивной болезни лёгких. Инновации очень часто возникают именно так: одна и та же платформа применяется в совершенно разных областях. Первая в нашем портфеле технология клеточной терапии сначала выйдет по показанию множественной миеломы, а затем тот же препарат будет применяться при волчаночном нефрите. Разные болезни — одна платформа. Поэтому инновацию я определяю прежде всего как статистически значимый скачок в результатах лечения, который конвертируется в спасённые жизни или в годы жизни более высокого качества.
— Что должно быть создано в России, прежде чем такие платформы, как CAR-T и мРНК станут не отдельными клиническими кейсами, а частью реальной системы помощи?
— Нужно несколько условий. Первое — регуляторика. Должно быть понятно, как такие препараты войдут в систему здравоохранения, по каким принципам будут возмещаться. Для меня здесь ответ однозначный: оплата за результат и разделение рисков с государством. Эти препараты создаются под каждого пациента и стоят соответственно. Второе — инфраструктура. CAR-T в классическом исполнении предполагает забор Т-лимфоцитов пациента, их перепрограммирование и возврат. Лаборатории должны быть здесь, в России. Для их создания нужны производственные площадки, подготовленные кадры — а их надо готовить заранее, в партнёрстве с университетами, — и лицензирование. Это миллиарды рублей инвестиций, поэтому прозрачные и предсказуемые каналы возмещения критически важны. В идеале — предварительные договорённости между компанией и регулятором о том, как технология будет интегрироваться в систему здравоохранения. Чем больше у нас уверенности в гарантиях сбыта, тем активнее мы будем переносить в нашу страну технологии, даже рискуя. А чем больше таких трансферов, тем больше возможностей для всей российской биомедицинской экосистемы. Хочу отметить: многие российские учреждения уже наработали технологии производства клеточных препаратов по госпитальному исключению — для ограниченного числа пациентов. Это хорошая база. Но впереди — комбинаторика: связка CAR-T с мРНК-вакцинами, применение CAR-T-платформы на новые мишени. Это можно будет делать только тогда, когда платформенные решения уже будут перенесены в Россию. Более отдалённая перспектива — CAR-T in vivo: никакого забора крови, специальный вектор «перепрограммирует» клетки прямо внутри пациента. Это кратно снизит стоимость терапии. Создание инфраструктуры даст мощный импульс развитию российской науки в области персонализированной медицины сразу в нескольких направлениях.
— В России уже больше двух лет работает консорциум по развитию мРНК-платформы, под него скорректировали регуляторику, появился механизм работы с персонализированными препаратами. Как это помогает более быстрому укоренению технологий?
— Это важнейший шаг со стороны регулятора: создание квот под клеточную персонализированную терапию и радиофармпрепараты обозначило место этих лекарств в системе возмещения. Но это шаг первый, и он сам по себе недостаточен — потому что препараты меняются. Мы переходим от одиночных мишеней к двойным. Появляются активаторы Т-клеток — это уже другой вид терапии, он действует не на поверхности, а внутри клетки и направлен против мишеней в солидных опухолях. Есть радиоконъюгаты — изотоп, помещённый внутрь пептида, который доставляет его прямо в опухоль, не повреждая соседние ткани. Это другой, более сложный препарат по сравнению с изотопной радиофармтерапией, под которую квота уже есть. А ведь в будущем радиоконъюгаты и CAR-T, скорее всего, будут применяться в комбинации. Поэтому работа с законами должна продолжаться: нужны подходы к промышленному производству персонализированных препаратов, расширение системы квот — как для более крупных партий, так и для более сложных препаратов. Это необходимо, чтобы система возмещения успевала за темпом развития самих технологий.
— Вы говорили о том, что для персонализированных технологий особенно важна сквозная цифровая прослеживаемость. Какой должна быть архитектура данных, чтобы система работала без сбоев?
— Данные должны быть кодированы, деперсонализированы и, главное, они должны быть качественными — то есть отвечать именно на те вопросы, которые заложены в модели. Если модель предполагает мониторинг результатов лечения по определённым показателям, эти показатели должны своевременно и корректно вноситься в медицинскую карту пациента. Технически это не так сложно, особенно если речь идёт об отдельных группах — редких или высокотаргетных препаратах, где нужно отследить конечные точки: достижение ремиссии, ответ на терапию, выживаемость без прогрессирования. Эти конечные точки мы выбираем, исходя из уже проведённых клинических исследований: именно тех исходов, которых препарат достиг в контролируемых условиях. Модель оплаты за результат — это попытка убедиться, что в реальной практике достигается то же самое. Не всегда достигается — и именно поэтому государство не всегда будет платить полную цену. Вот смысл модели. С учётом цифровых возможностей, которые в России сегодня есть, для специализированных групп препаратов такая система вполне реализуема уже сейчас.
— Может ли биотех стать для России таким же драйвером экономики, каким он стал для Китая? Что нам стоит перенять у китайской модели?
— Китайская модель строится на поддержке инноваций: федеральные и региональные программы финансирования собственных разработок плюс открытость к международному сотрудничеству. Интересно, что самые прорывные китайские достижения возникли в стартапах, молодых биотех-компаниях или академических учреждениях — а затем были куплены крупной международной фармой. Потому что одно дело — изобрести мишень и запустить ранние исследования, другое — провести вторую и третью фазы клинических испытаний: это дорого и рискованно. Международные компании приезжали в Китай и скупали ранние разработки — их было огромное количество. В нашей компании до трети всех разработок — купленные в Китае и доработанные нами. Та же история с масштабированием: вывести китайские препараты на мировые рынки стало возможным только через партнёрство с международными игроками. Два вывода для России. Первый — открытость к международному сотрудничеству критически важна. Второй — ёмкость рынка: никто не будет вкладывать, если не понимает, где реализовать технологию. Разработка в расчёте исключительно на российский рынок вряд ли окупится. Объём недостаточен. Но делать это в партнёрстве, проводить международные клинические исследования и выводить препараты на глобальный рынок — уже совершенно другое дело. Для этого нужны гибкие механизмы погружения технологий в здравоохранение и ранний диалог с регулятором — чтобы инвестор понимал возврат своих вложений.
— Что должно произойти, чтобы российский биотех стал не только инструментом импортозамещения, но и экспортной отраслью — со своими платформами, патентами и международными клиническими исследованиями?
— Нужно сфокусироваться на тех платформах, где уже есть сильные наработки. Конкуренция глобальная — со стороны и Китая, и США. Бороться на всех фронтах одновременно не получится. Россия уже имеет задел в мРНК и радиофарме — обе области перспективны и применимы в самых разных терапевтических нишах. Дальше — выстроить цепочку: государственная поддержка ранних разработок в университетах и академических учреждениях, тесная связка между наукой и индустрией, чтобы перспективные открытия не пылились в ящике стола, а находили инвестора и партнёра. На третьей фазе клинических исследований государственная поддержка нужна меньше — если препарат или технология показали потенциал на ранних стадиях, индустрия сама ими заинтересуется. Важна ещё одна вещь. Сегодня многие лекарства разрабатываются не в «мокрой» лаборатории с пробирками, а с помощью данных: поиск мишеней по генетическим аномалиям и мутациям с использованием ИИ — это работа уже не химиков, а специалистов по анализу данных. Здесь у России есть серьёзное конкурентное преимущество — сильнейшие физико-математические школы. Если к этому добавить доступ к обезличенным данным федерального регистра и биобанков, стартапы и университеты получат возможность обрабатывать огромные массивы информации и находить новые молекулы и соединения. Именно в этом направлении движется весь мировой биотех. Клинические исследования будущего наполовину будут зависеть не от лаборатории, а от способности кодировать данные и быстро находить перспективные мишени. Здесь потенциал огромный.
— Три системные реформы для более эффективного развития российского биотеха — ваш выбор.
— Первая: отдельный, гибкий подход к погружению инноваций в систему возмещения — с учётом их реальной клинической ценности, а не только цены упаковки. Вторая: возврат к теме всеобщего лекарственного обеспечения. Опыт других стран убедительно доказывает: экономический эффект для государства полностью оправдывает затраты, а интерес к рынку это повышает. Третья: сфокусированная поддержка раннего биотеха — стартапов и университетов — с целью поиска перспективных мишеней и разработки платформенных технологий. Именно там рождаются инновации.