
Одно время мы встречались с ним чуть ли не ежевечерне, будучи соседями - пять минут ходьбы друг от друга. Я так и назвал свой видеофильм о нем - «Мой сосед Сережа Довлатов», который начал с его могилы и развернул сюжет ретро: от трагической смерти к трагической жизни.
КАК РЕАЛ ПРЕВРАЩАЛСЯ В ХУДОЖКУ
Довлатов жил рядом со 108-ой улицей, главным эмигрантским большаком Квинса, «спального» боро Нью-Йорка. Из окна его квартиры видно кладбище, на котором он похоронен - в той же квартире на последнем шестом этаже живут его вдова Лена и их дети Катя и Коля. Я перебрался в более тихое место - поближе к этому кладбищу «Mount Hebron», с гостеприимно, как на картине Шагала, открытыми воротами, где на участке 9 лежит Сережа, и, проходя или проезжая мимо, я окликаю его. В ответ ни гу-гу. Лена Довлатова говорит, что звать надо громче, Сережа и при жизни был туговат на ухо, вдова уже не помнит на какое.
Сережа был не только талантливым прозаиком, но и классным устным рассказчиком. Помню его байку про художника Натана Альтмана, когда жена престарелого мэтра прилюдно упрекает его:
- Он меня больше не хочет.
- Я не хочу тебя хотеть, - парирует Альтман.
Было - не было, но формула импотенции - супер.
Позвонил Лене Довлатовой и спросил, опубликован ли этот Сережин сказ.
- Нет, - говорит. - Я и сама о нем забыла.
И сколько таких забытых историй, не вошедших в его «Записные книжки».
Однако, в отличие от других устных рассказчиков, Довлатову удалось перевести большинство своих устных миниатюр в письменную форму. Довлатов был насквозь литературным человеком, никак не импровизатором, и «исполнял» обычно рассказы уже отлитые в чеканную форму, отрепетированные и литературно апробированные, хоть и не записанные.
Из таких именно анекдотов и реприз и состоят обе части его «Записных книжек», которые он, в нарушение литературных правил, торопился издать прижизненно, словно предчувствуя близкий конец. Чуткий к техническим веяниям времени, он назвал одну, ленинградскую - «Соло на ундервуде», а другую, ньюйоркскую - «Соло на IBM», хотя на электронной машинке работала Лена Довлатова, а Сережа предпочитал стучать на ручной, но как раз ундервуда у него никакого не было. Вернувшись из армии, он приобрел «Ройал Континенталь» и прозвал за красоту Мэрилин Монро, хоть это была огромная, под стать ему самому, машинка с длиннющей многофункциональной кареткой - Сережа грохнул эту чугунную махину об пол во время семейного скандала, а вышедшую из ее чрева рукопись разорвал и покидал в печь с зелеными изразцами, главную достопримечательность его комнаты в коммуналке на улице Рубинштейна в Ленинграде, но Лена Довлатова героически кинулась ее спасать, обжигая руки. Еще одну иностранку - «Олимпию» - подарил ему отец Донат, а тому прислал Леопольд, родственник из Бельгии, но и ее постигла схожая судьба - уже в пересылочной Вене пришедший в гости Юз Алешковский неловким движением смахнул машинку на пол. В Нью-Йорке оказалось дешевле купить новую - «Адлер», которая до сих пор стоит на его мемориальном письменном столе, чем чинить подранка. Такова природа художественного домысливания Довлатова: вместо «Континенталя», «Олимпии» и «Адлера» соло были им будто бы сыграны на старомодном, времен Очакова и покоренья Крыма, ундервуде и ультрасовременной IBM - какой контраст!
Вот другой пример его, как теперь говорят, «художки». Довлатов освоил вождение на несколько месяцев раньше меня и давал мне уроки на своей машине. Эти уроки я бы объяснил не только его альтруизмом, но и желанием лишний раз пообщаться, но какой собеседник из начинающего водителя! Я не оправдал его надежд: вцеплялся в руль и больше жал на тормоз, чем на газ, раздражая Сережу своей неконтактностью и медленной ездой.
- Может, выйдем и будем толкать машину сзади? - в отчаянии предложил он мне.
А потом всем рассказывал, как, делая разворот на его машине, я врезался в запаркованный роллс-ройс. Это, конечно, преувеличение: никаких роллс-ройсов у нас в районе не водится, но какая-то машина действительно попалась на моем пути и, при моем водительском невежестве, мне было ну никак с ней не разминуться. Здесь как раз секрет его искусства рассказчика, его литературных мистификаций и лжедокументализма: он не пересказывал реальность, а переписывал ее наново, смещал, искажал, перевирал, усиливал, творчески преображал. Создавал художественный фальшак, которому суждено было перечеркнуть жизнь. Кому из его слушателей было бы интересно узнать, как я, грубо разворачиваясь, слегка задел ничтожный какой-нибудь бьюик или олдсмобил!
На некоторое время езда стала для нас, начинающих водителей, следующей - после литературы - темой разговоров. Помню один такой обмен опытом, когда наше с ним водительское мастерство приблизительно выровнялось. Речь шла о дорожных знаках на автострадах - Сережа удивлялся, как я в них разбираюсь:
- Это ж надо успеть их прочесть на ходу!
Подумав, добавил:
- А потом перевести с английского на русский!
Сам он ориентировался по приметам, которые старался запомнить - цветущее дерево, «Макдоналдс», что-нибудь в этом роде. И впадал в панику, когда путевой пейзаж менялся - скажем, дерево отцветало. Пересказываю его собственные жалобы, в которых, несомненно, была доля творческого преувеличения, как и в его рассказе о моем столкновении с роллс-ройсом.
ДОВЛАТОВ НА АВТООТВЕТЧИКЕ
Свой первый мемуарный очерк о Довлатове я построил на его «мемо» на моем автоответчике - в отличие от деловых сообщений других моих знакомых, интонационных, изящных, остроумных. Вот одно из них:
- Володя и Лена, это Довлатов, который купил козла, кусок козла, и хотел бы его совместно с вами съесть в ближайшие дни в качестве некоторой экзотики. Напоминаю, что ваша очередь теперь к нам приходить. Я вам буду еще звонить. И вы тоже позвоните. Пока.
На самом деле, очередь не соблюдалась - куда чаще я бывал у Довлатова, чем он у меня. Мы были соседями, именно топографией объяснялась регулярность наших встреч, хотя как-то, на мой вопрос, с кем он дружит, Сережа с удивлением на меня воззрился: «Вот с вами и дружу. С кем еще?» Он печатал нас с Леной в своем еженедельнике «Новый Американец» и там же появилась его защитная статья, когда на нас со всех сторон набросились за заметку об Андрее Сахарове в «Нью-Йорк Таймс», где мы сравнили академика с Дон Кихотом, и, даря нам свою очередную книгу, Сережа написал: «Соловьеву и Клепиковой, которые являются полной противоположностью тому, что о них говорит, пишет и думает эмигрантская общественность».
Топография нас объединяла поневоле, хоть мы и знали друг друга по Ленинграду, и я делал вступительное слово на его вечере в питерском Доме писателя, но здесь, в Нью-Йорке, мы посещали одни и те же магазины и рестораны, отправляли письма и посылки с одной и той же почты, спускались в подземку на одной станции, у нас был общий дантист и даже учитель вождения Миша, которого мы прозвали «учителем жизни». Как-то, по Сережиной инициативе, отправились втроем (с Жекой, моим сыном) к ближайшему, загаженному мусором водоему удить, ничего не поймали, хотя Сережа, чувствуя себя виноватым, клялся, что рыба водится, и даже подарил Жеке удочку.
Кто бы ни присоединялся к нам в наших ежевечерних прогулках, Сережа возвышался над нами, как Монблан, прохожие часто его узнавали, оборачивались, ему это, понятно, льстило. В «Записных книжках» он по этому поводу пишет: «Степень моей литературной известности такова, что когда меня знают, я удивляюсь. И когда меня не знают, я тоже удивляюсь». Он жил в самой гуще иммиграции, и мне кажется, здешние дела его волновали больше, чем тамошние, на нашей географической родине. Во всяком случае, моей первой поездке в Москву он удивился, отговаривал и даже пугал: «А если вас там побьют?» Сам ехать не собирался - шутил, что у него там столько знакомых, что он окончательно сопьется.
Поездка у меня оказалась печальнее, чем я ожидал: когда я был в Москве, в Нью-Йорке неожиданно умерла моя мама. Сережа несколько раз звонил мне в Москву, а когда я вернулся, похоже, осуждал, что я не поспел к похоронам. Когда я пытался оправдаться, он сказал немного высокопарно:
- Это вам надо говорить Богу, а не мне.
Сам он был очень гостеприимен к столичным и питерским визитерам, когда они наладились к нам, тратя уйму энергии, нервов и денег, а, проводив гостя, злословил по его адресу, будь то даже его близкий друг. Злоречие вообще было одним из излюбленных им устных жанров, он вкладывал в него талант, его характеристики не всегда были справедливы, но почти всегда прилипчивы. Удерживаюсь от пересказа таких анекдотов, чтобы не сместить мемуарный жанр в сторону сплетни, хотя кто знает, где кончается одно и начинается другое. Кто-то назвал литературное письмо Довлатова анекдотическим реализмом - не вижу в этом ничего уничижительного. Он и в самом деле хранил в своей памяти и частично использовал в прозе обширную коллекцию анекдотов своих знакомых (и незнакомых) либо про них самих.
«СУЩАЯ ЕРУНДА»
Главной причиной его злословия была, мне кажется, вовсе не любовь к красному словцу, которого он был великий мастер, а прорывавшаяся время от времени наружу затаенная обида на людей, на жизнь, на судьбу, а та повернулась к нему лицом, увы, посмертно. Я говорю о его нынешней славе на родине. В моей московской книге «Мой двойник Владимир Соловьев» есть рассказ «Заместитель Довлатова», где герой убалтывает женщину своими рассказами о нем и даже ведет ее на его могилу.
За месяц до смерти Сережа позвонил мне, рассказал о спорах на радио «Свобода» о моем «Романе с эпиграфами» (теперь, после нескольких изданий в Москве, - «Три еврея») и напрямик спросил:
- Если не хотите мне дарить, скажите - я сам куплю.
Он зашел за экземпляром романа, которому суждено было стать последней из прочитанных им книг и отзыв о которой дошел до меня только после его смерти, в передаче его вдовы: «К сожалению, все правда». А в тот день Сережа засиделся. Стояла липкая августовская жара, он пришел прямо из парикмахерской и панамки не снимал - считал, что стрижка оглупляет. Нас он застал за предотъездными хлопотами - мы готовились к нашему привычному в это время броску на север: в Квебек:
- Вы можете себе позволить отдых? - изумился он. - Я - не могу.
И в самом деле - не мог. Жил на полную катушку и, что называется, сгорел, даже если сделать поправку на традиционную русскую болезнь, которая свела в могилу Высоцкого, Шукшина, Юрия Казакова, Венечку Ерофеева. Сердце не выдерживает такой нагрузки, а Довлатов расходовался до упора, что бы ни делал - писал, пил, любил, ненавидел, да хоть гостей из России принимал: весь выкладывался. Он себя не щадил, но и другие его не щадили, и, сгибаясь под тяжестью крупных и мелких дел, он неотвратимо шел к своему концу. Этого самого удачливого посмертно русского прозаика всю жизнь преследовало чувство неудачи, и он сам себя называл «озлобленным неудачником». И уходил он из жизни, окончательно в ней запутавшись. Его раздражительность, злоба, ненависть отчасти связаны с его болезнью, он сам объяснял их депрессией и насильственной трезвостью, мраком души и даже помрачением рассудка.
Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать - его собственное сравнение. Увы, в отличие от неандертальских бардов, Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в престижном «Нью-Йоркере» и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода.
Мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу - не с чердака, а из подвала. Это гарантирует большую точность оценок.
Я написал трагически много - подстать моему весу... О качестве не скажу, вид - фундаментальный. Это я к тому, что не бездельник и не денди.
Так писал Довлатов еще в Советском Союзе, где его литературная судьба не сложилась. С тех пор он сочинил, наверное, еще столько же, если не больше, а та «сущая ерунда», на которую он претендовал, так и осталась заветной мечтой. Знал бы он о своей посмертной славе!
Как Довлатов уловил улыбку Создателя
Уже 21 год его книги живут самостоятельной жизнью, без патронажа своего создателя. Почти четверть века после ухода писателя - достаточное время, чтобы оценить урожайность посеянного им разумного, доброго и вечного и определить место автора в рейтинге мастеров российской словесности. Однако общественное мнение до сих пор не выписало Довлатову заслуженный им сертификат гениальности, дающий право занять место в верхней части российской литературной «турнирной таблицы». Где? Ну, наверное, все же ниже Пушкина, может быть, где-то в районе Чехова... Не суть важно.
Ярослав КОРОБАТОВ
В чем заминка? Возможно, дело в героях Довлатова. С Пушкиным все понятно: «Я лиру посвятил народу своему!» А кому посвятил лиру Довлатов? Его герои фарцовщики, уголовники,
пьяницы, алкоголики и деградирующие представители богемы. Для большого писателя это уж больно сомнительный контингент. И, кажется, это дало повод отнести Довлатова к специалистам узкого профиля. Эдакий эксперт по изнанке жизни.
Однако в принципе после Христа, который проповедовал среди грешников и мытарей, никому не стоит быть слишком уж щепетильным в выборе окружения. Хождения в народ стали отличительной чертой российской литературной традиции. Граф Толстой, к примеру, нашел там апостола своей религии непротивления в лице крепостного крестьянина Платона Каратаева. Максим Горький воспевал босяков и так далее... Другое дело, может, следуя библейскому завету, Довлатов в своих хождениях в народ зашел слишком далеко? Не он первый озаботился вопросом: почему люди, получившие пошаговую инструкцию по сборке и эксплуатации рая на Земле (см. Десять заповедей), уже две тысячи лет умудряются создавать ад. Но еще со времен Гоголя, который вывел на сцену Акакия Акакиевича с его шинелью, стало правилом хорошего тона возвышать свой голос в защиту маленького отверженного человека и обличать его обидчиков. Довлатов нарушил это табу. У него нет деления на жертв и хищников. Даже Акакий Акакиевич у него тот еще фрукт со своей фигой в кармане. И это, как ни странно, возвращает ему человеческое достоинство, отнятое Гоголем.
На извечный русский вопрос «Кто виноват?» Довлатов предлагает посмотреть в зеркало. Это вовсе не зеркало русской революции. В руках у Довлатова кривое зеркало. И, разглядывая в нем себя, невозможно удержаться от смеха. И, кажется, писателю даже удалось уловить улыбку самого Создателя, усмехнувшегося над собственной неуклюжестью при создании племени Адама. И это дает нам шанс и надежду. Поскольку, как заметил Григорий Горин устами барона Мюнхгаузена, все глупости на Земле делаются с умным выражением на лице. Но если мы еще способны смеяться над собой - не все еще потеряно.
ТЕСТ "КП"
Пройдите наш тест и узнайте, насколько вы знакомы с творчеством писателя.